Sunday, June 22, 2014

3 Франц Запп Сталинградский пленник


   На нашем участке русские имели только один «сталинский орган», время от времени он давал о себе знать. После нашего отхода с хорошо оборудованных позиций мы лишились многих удобств, и возникла проблема со стиркой. Я решил хотя бы прополаскивать свое белье у колодца, находившегося в полукилометре от нашего ущелья на открытой местности. Территория, где мы располагались, обстреливалась «сталинским органом», а мороз иногда достигал 25° ниже нуля и, конечно, заниматься стиркой было рискованно. Мои товарищи отговаривали меня, считая, что из-за мороза ничего не получится. Я обещал им доказать обратное, взял свое ведро с замоченным бельем и, надев теплые вязаные перчатки, осторожно пошел к колодцу. Там я надел еще и резиновые перчатки и погрузил белье в воду. Ткань и резиновые перчатки хрустели от мороза. Но белье быстро оттаивало от тепловатой воды, которую приходилось доставать с десятиметровой глубины деревянной бадьей при помощи ворота. Я быстро полоскал и тут же выкручивал белье по нескольку раз.
   Колодец был единственным источником воды на большой территории. Сюда беспрерывно приходили солдаты из других воинских частей. И вдруг я увидел до боли знакомое лицо. Передо мной стоял родной брат Петер, который был младше меня на 8 лет и перед войной начал изучать медицину. Сначала мы не помнили себя от радости, а потом как-то сникли, осознав ситуацию нашей встречи. Я знал только, что он был призван в армию немного раньше меня и благодаря высокому росту попал в гвардию, охранявшую главный штаб немецких войск в Югославии, а потом его куда-то перевели. Он сказал, что ему разрешат продолжать учебу лишь после того, как он побывает на фронте. Служба в охране не засчитывалась и не давала права на продолжение учебы. Почти одновременно со мной он был послан на войну в Россию в качестве унтер-офицера медицинской службы. Наши пути проходили почти рядом, он находился в 297-й, а я в 44-й дивизии. Его дивизия поддерживала непрерывную радиосвязь с нашей через нашу радиостанцию, а мы ничего друг о друге не знали. Наши родственники знали только его почтовый номер, но не знали местопребывания. В отпуске он тоже не был. Мои домашние всегда знали о моем местонахождении, потому что я с женой договорился о коде, при помощи которого всегда информировал ее о географической широте и долготе и названии местности. Поскольку наша фронтовая почта проходила строгую цензуру, писать открытым текстом было бесполезно, все вычеркивалось или замазывалось черной краской. О моем коде никто не догадывал-

ся, хотя он был очень простым. Мы поговорили о положении на фронте. Мой брат рассказал, что командир их дивизии улетел самолетом, якобы формировать новую дивизию. Сам он не знает, что станется с ним и с остатками 297-й дивизии. Я видел, что Петер - в глубокой депрессии, и пытался как-то ободрить его. Но тут вдруг заиграл «сталинский орган», о котором мы почти забыли, разрывы снарядов все больше приближались к нам, нужно было срочно уходить в укрытие. Мы успели лишь пообещать друг другу почаще встречаться и поддерживать связь по радио. Но судьба распорядилась иначе. Мы больше так и не увиделись. Уже находясь в плену, я случайно встретил солдата из разбитой 297-й пехотной дивизии, который воевал вместе с братом во время прорыва русских у Бабурино 10 января 1943 года. Сам солдат участвовал в ближнем бою и был пленен русскими. Мой брат, по его словам, скорее всего погиб. Мать, узнав по моем возвращении из плена о вероятной смерти Петера, не хотела этому верить вплоть до самой своей смерти, а умерла она, когд$ ей было за девяносто. Кстати, той же военной зимой ей сообщили, что пропал без вести наш самый младший брат, призванный в армию и тоже ставший радистом в частях, дислоцированных у озера Ильмень. Это было очень тяжелое время для нашей матери, очень любившей всех шестерых детей, хотя мы доставляли ей много хлопот. Трудно даже представить, как она мучилась, когда узнала той зимой, что три ее сына пропали без вести на фронте.
   Хочу добавить, что солдат, который сообщил мне о гибели брата Петера, был санитаром при нем и вскоре умер в лагере для военнопленных от ангины, истощения и депрессии. У многих пленных депрессия парализовала их стремление к выживанию. Циничным безразличием к человеку, моральным преступлением мы считали тот факт, что наше военное руководство ничего не делало, чтобы научить своих солдат умению выживать в критической ситуации. Нас учили только наступать и побеждать, а в безвыходном положении повелевалось умереть, покончить с собой, но ни в коем случае не сдаваться в плен, ибо так приказывал фанатичный, кликушествующий фюрер, схоронившийся вдали от выстрелов в своем безопасном бункере. Его принцип гласил: «Там, куда ступил сапог немецкого солдата, нет места никому другому!» Я, как и многие австрийцы, видел в этом завиральную идею одержимого манией величия безумца.
   Я никогда не одобрял решения спорных вопросов военными средствами и повторения мировой бойни. Вторая мировая война произошла по вине отвергнутого нашими отцами «австрийца», который отказался от военной службы в
42

Австрии, но 'ощущал себя «истинным немцем» и стал «фюрером» Германии, потому что нашел там достаточное количество единомышленников. Моя задача на войне заключалась в том, чтобы выжить, но не за счет других, мои надежды были связаны с нашим поражением. Я не принимал всерьез военной присяги, которая навязывалась силой и угрозами. Я безмолствовал в хоре присягающих и никогда не считал себя связанным присягой. Мы, австрийцы, стали жертвами оккупации. Какой можно было ожидать от нас верности, если нам не разрешали даже эмигрировать и отказывали в оформлении паспорта?
   События быстро сменяли друг друга, страшный конец неумолимо приближался. Приходили все более печальные известия о резервной армии. Ее положение становилось все хуже. Она пятилась и несла потери из-за ожесточенного сопротивления русских, которые бросили против нее крупные силы. Наступило безнадежное и далеко не веселое Рождество. Единственной праздничной роскошью были черные кексы из ржаной муки с патокой. С питанием дело обстояло совсем плохо, так как снабжение по воздуху было затруднено из-за налетов русской авиации на аэродром. Иногда нам бросали «продовольственные бомбы», которые не всегда попадали туда, где в них больше всего нуждались. Они доставались тем частям, на чей участок падали. Получалось так, что в отдельных подразделениях не было особого недостатка в продуктах и там привычно праздновали Рождество. Были даже подразделения, которым не пришлось взрывать свои продовольственные склады. Наши же, западные части, отходя по приказу через Дон на восток, потеряли свои склады и ничего не получили от тамошних частей. Особенно ощущалась нехватка мяса. Но мы нашли способ помочь самим себе. В поле перед русскими позициями виднелись какие-то заснеженные бугорки. Мы решили, что это — занесенные снегом трупы лошадей. Дождавшись затишья, мы скрытно подползли к одному из бугров и на самом деле нашли там убитую лошадь. Мы отрубили кусок конины и быстро поползли обратно. Потом размораживали добычу в кипящей воде, пропускали через мясорубку, лепили «кёнигсбергские биточки» и варили их в кипятке. От чего сдохла лошадь, мы не задумывались, вероятно, от осколка снаряда. Это был праздничный, Рождественский обед, как оказалось, безопасный для здоровья. На кухне нам предложили только сухие овощи.
   Была и такая проблема. В наших автобусах почти не оставалось горючего. Если бы по какой-либо причине нам пришлось сняться с места, то уехали бы мы недалеко. Тут проявились «организаторские способности» нашего берлинского
43

лейтенанта. Он каким-то образом узнал, что ранним утром следующего дня в ближней, хотя и чужой, части будут выдавать горючее, конечно, только для своих. Он приказал мне взять с собой две пустые канистры и пойти с ним. Мы затесались в очередь. Лейтенант все время стоял рядом со мной, а когда подошел наш черед, стал сам заполнять наши канистры. Солдаты не смели помешать офицеру. Понятно, что он нервничал, и струя из шланга угодила в мои сапоги, пальцы обеих ног намокли. Они почти сразу же замерзли и потеряли чувствительность, так как мороз был под 30°. Я тут же сказал, что мне нужно немедленно согреть ноги иначе будет тяжелое обморожение. Он крикнул: «Убирайся! Плевал я на твои ноги! Тащи бензин в роту!». На негнущихся, онемевших ногах я пошел с бензином к нашим позициям. Я забрался в машину с радиостанцией. Там, в тепле, пальцы ног оттаяли. У меня начались адские боли, один за другим сходили ногти на всех десяти пальцах, вздувались большие пузыри. Это было обморожение 2-й степени. Санитар снял ногти и обрезал ножницами кожу вокруг пальцев. Больно не было, так как кожа уже отмерла и утратила чувствительность. Затем на пальцы наложили толстые повязки, и я, конечно, уже мог надеть сапоги. Вскоре началось нагноение. Командир роты отдал приказ, согласно которому я как больной, должен оставаться в машине с радиостанцией и освобождался от всякой иной службы. Это было не только особой любезностью, но и большой поблажкой, так как обморожение ног уже не являлось причиной для освобождения от караульной службы, поскольку обморожение из-за нехватки одежды стало повседневным явлением.
   Настало 10 января 1943 года. Русские уже отбросили резервную армию. Теперь они собрали все силы, чтобы покончить с нашей армией. В мгновение ока потеряли мы последний аэродром. Происходили жуткие сцены. Как раз в то время, когда в Ю-52, двигатели которых уже работали, погружали раненых и больных, к взлетной полосе прорвались русские солдаты. Самолеты пошли на взлет, экипажи не считались с людьми, которые хватались за шасси и другие выступающие части самолета, лишь бы улететь. Спустя какое-то время, совершенно окоченев, они падали на землю.
   Утром 10 января на наш участок обрушился сильный артиллерийский огонь. Русские стреляли из всех калибров орудий почти всю первую половину дня. Мы сидели в нашей пещере, имея над собой многометровый слой лёсса. Мы слышали разрывы снарядов и мин, но почти ни Крупицы породы не упало на нас со сводчатого потолка. Наш командир подтрунивал над нашей трусостью, потому что мы не осмелива-
44

лись выходит^ из пещеры к автобусу с радиостанцией. Он показал свою /«храбрость» и вышел. Рядом с ним взорвался снаряд. Один задел командира. На его счастье осколок лишь разорвал галифе выше колена. Капитан вернулся с бледным лицом и больше не говорил о трусости. Но взрыв оказался не так безобиден. Один осколок попал в лоб старшему повару. Тот сразу погиб. Пострадала и часть техники. Тотчас после этого поступило известие, что сбоку от нас прорвались русские. Мы сразу получили приказ сниматься и отходить в город. Вечером мы уже подходили к окраине города. Мне повезло: из-за обмороженных ног я ехал на передвижной радиостанции. Но в окно я видел, как слева и справа солдаты в изнеможении падали в глубокий снег, они не могли идти дальше и оставались лежать. Помощи больше не было. Армия распалась.
   Ночь мы провели в автобусе связи. Над нами пролетел русский самолет, сбросив несколько бомб. Осколки прошили радиостанцию, несколько из них задели мне плечо, а один ударил в лобную кость, но, вероятно, плашмя и на излете. Видимо, я родился под счастливой звездой. Я сам извлек осколки и продезинфицировал легкие раны. На следующий день русские танки подошли к нам совсем близко и открыли огонь по машинам. У нас были большие потери в людях и технике. Как я уже упоминал, нашего лейтенанта-берлинца тоже разорвал танковый снаряд. Для нашей части это было последним сражением.
Ужасные сцены
   Мы лежали в бараке почти без всякой надежды получить хоть какую-то пищу. Однако утром, скорее всего, это было 24 февраля, поступило сообщение, что мы должны приготовиться к приему пищи. Эта новость нас воодушевила и мы, полные надежды, в течение многих часов ждали команды, пока не сморил сон. Только поздно ночью пришло распоряжение, чтобы мы послали на кухню — одного от каждых десяти человек, с пятью котелками, каждый котелок рассчитан на двоих. Такой порядок сохранялся в этом лагере и позднее. Мы быстро отправили наших людей на кухню. Была темная ночь, только кухня достаточно освещалась, да кое-где — дорога, чтобы можно было дойти, особо не спотыкаясь. По бокам от дороги в закоулках между бараками стояла сплошная темнота. Получив пищу, наши* люди поспешили обратно к бараку, неся в обеих руках полные котелки с едой. Неожиданно на них напали вынырнувшие из темноты люди
45

(вероятно, это были румынские цыгане) и попытались отобрать еду. Наши отбивались, при этом часть еды пропала. Они стали звать на помощь. Несколько человек, еще достаточно крепких, выбежали из барака, захватив с собой деревянные дубинки, они прогнали грабителей, и мы впервые получили горячую пищу — по половине литра перловой каши, которую ели с благоговением. На кухне сказали, что теперь все будут регулярно получать пищу. Однако точного времени кормежки не было, иногда ее ждали весь день, так что регулярность была относительной - 2 раза в 3 дня. С доставщиками еды теперь посылали сопровождающую команду с дубинками, даже днем, чтобы уберечь от грабителей и не растерять в сутолоке драгоценную снедь.
   Как уже упоминалось, у меня были великолепные швейцарские часы, которые мне удалось сохранить во время личного досмотра при взятии в плен. Я гордился ими, как единственным своим имуществом, регулярно тайком заводил их и не хотел ни за что расставаться с ними, хотя знал, что охранники интересовались хорошими часами, поскольку часы русского производства были низкого качества и слишком дорого стоили. Я берег часы, потому что собирался совершить побег, а их можно использовать как компас. Этому я научился у бойскаутов. Чтобы определить, где юг, нужно положить часы горизонтально и часовую стрелку направить на солнце, тогда срединная линия между часовой стрелкой и цифрой 12 покажет направление на юг. Большой точности это не гарантировало, но и таким способом я мог бы сориентировать свою карту России.
   Мои раздумья неожиданно прервались. Меня разыскал какой-то упитанный немец в форме. Оказалось, он знает, что у меня есть очень хорошие швейцарские часы. Откуда, не сообщил. Далее он перешел к делу: есть один русский офицер в большом чине, он ищет такие часы и мог бы хорошо заплатить хлебом и другими продуктами. Немец попросил показать часы и назвать цену. Русский офицер, по его словам, человек честный и надежный, можно не сомневаться, что он выполнит уговор и не отберет часы силой. Я показал часы, немец остался доволен. Затем он пришел с русским офицером, который произвел приятное впечатление, и я согласился на обмен, потребовав 10 кг хлеба и полкило сахара. Для меня это было куда как много, потому что от длительного голодания я совсем обессилел. Для часов высшего качества •цена, как я потом узнал, самая подходящая. Мы договорились, что он может прийти во второй половине дня в 4 часа. Я обдумал свои действия и заключил, что при таких обстоятельствах не могу поступить по-другому, потому что при
46

следующем обыске часы у меня могут отобрать, а так хоть хлеб получу, в котором очень нуждался.
   Правильность решения скоро подтвердилась. Как только немецкий переводчик и русский офицер ушли восвояси, явился другой русский, которого интересовали часы. Этот не понравился мне, произвел впечатление жесткого, не вызывающего доверия человека. На голове у него был остроконечный шлем, как у императора Вильгельма в свое время, и держался он как большой начальник. Я сердцем чувствовал, что его следовало опасаться: он может просто отнять часы, а вместо хлеба дать мне пинка. Я не сказал, что уже обещал вещь другому, и назначил более высокую цену. Он обещал все принести, и мы договорились встретиться в 5 часов во второй половине следующего дня.
   Мне пришлось поволноваться: надо было вовремя совершить обмен и быстро исчезнуть из барака до прихода второго русского. Первый русский пришел вовремя, принес 10 килограммовых караваев хлеба, но, к сожалению, без сахара, которого он достать не смог. Я отдал часы, хотя сделать это мне было нелегко.
   Теперь я имел много хлеба, но не знал, куда его спрятать. Тут Лойсль из Граца предложил набить им свой авиационный рюкзак и использовать как подушку. Он не ходил на построения из-за слабости, а в его честности и преданности я не сомневался. Сам он не взял бы даже маленького кусочка. Разумеется, я всякий раз делился с ним, но всегда приходилось настаивать, чтобы он взял кусок. Он говорил, что хлеб — плата за мои часы и хлеб поможет мне вернуться домой, что он знает цену хлебу и никогда не сможет отбла-" годарить меня за него. Я обещал когда-нибудь прийти к нему в гости на кофе с ореховым кексом. Это было тогда для нас пределом мечтаний.
  А пока меня волновали другие вещи. Я не знал, как лучше поступить со вторым претендентом на мои часы, которому я не доверял, но не смел отказать, это могло обернуться неприятностями. А встретиться мы договорились через час. Нужно было немедленно скрыться в другом бараке и находиться там несколько часов, что я и сделал. Как мне потом сказали, русский приходил с несколькими караваями хлеба, но их было гораздо меньше, чем он обещал. Узнав, что я уже продал часы другому офицеру и больше не живу в этом бараке, русский просто взбесился. Вернулся я уже с наступлением темноты и в первый раз отведал драгоценной снеди, конечно же, вместе с ее хранителем Лойслем и незаметно для остальных. Хлеб укрепил меня не только физически, хотя мне было ясно, что этого запаса надолго не хватит.
47

Спасал ли он от настоящего голода? Возможно, и спасал в первые недели, вернее дни, а потом мы были вынуждены очень экономно расходовать силы. Приходилось жить за счет ранее накопленных калорий, за счет остатков жирового запаса. У меня он был весьма скудный, так как в плен я попал, еще не оправившись от тяжелой дизентерии. Потребность в белках, особенно для сердечной деятельности, кое-как удовлетворялась за счет мышц. Интересно, что толстые люди были менее выносливы, чем нормальные или худые. Мы постепенно тощали. Нормальное кровообращение требовало ежедневного движения, но тут надо было соблюдать меру, чтобы не тратилось слишком много калорий.
   На следующий день, когда мы, как обычно, сидели в полудремотном состоянии, унтер-офицер Пфлегер, которому я как-то изготовил футляр для фотоаппарата, сказал мне: «Не торчать бы тебе сейчас в этом грязном бараке, если бы тебя не предал этот подлец, этот Иуда!». И он показал рукой на моего прежнего командира радиостанции. Для меня это явилось полной неожиданностью, я сперва не понял его и ответил, что русские так или иначе окружили бы нас, брошенных на произвол судьбы нашим командованием, и мы все равно оказались бы в плену. Многих из наших уже нет в живых. Пфлегер согласился со мной, но сказал, что у меня особый случай: я мог бы пойти в отпуск, если бы не уступил свою очередь другому и не остался, чтобы закончить строительство бункера для зимовки. «Я мог бы уехать домой на Рождество, но мне просто не повезло»,— ответил я. Он сказал, что сомневается, правильно ли я поступил, если бы знал, что этот негодяй меня предал.и из малодушия дал худой отзыв обо мне. Командир роты хотел сделать меня командиром отделения радиосвязи, а затем послать в инженерную офицерскую школу. Для этого надо было знать мнение командира радиоточки о том, готов ли я руководить работой на ней. Вот тогда тот тип и сделал мне пакость. Поэтому направление меня в инженерную школу постоянно откладывалось. Он сделал это из шкурнических соображений и неприязни ко мне, так как знал, что командир роты его не выносит и при первом удобном случае отправит радистом в пехотное подразделение. Этого он опасался больше всего, потому что там пришлось бы понюхать пороху. Как и многие кадровые военные, он был трусом и жил по принципу: «Быть солдатом хорошо, но только в казарме, а на фронт — лучше не соваться».
   Все взоры были обращены на нашего бывшего командира отделения. Сначала он побелел, как покойник, затем покраснел, попытался что-то сказать, наверное, оправдаться, но не смог. Он только трясся, видя всеобщее негодование. Вероят-
48

но, совесть все же проняла его. Он впал в состояние шока, опустился на колени в углу барака и начал молиться, не замечая никого вокруг. Затем разделся, сделал под себя и лег в собственные нечистоты.
   На следующий день пришли русские из состава руководства лагеря и потребовали, чтобы здоровые перебрались в другой барак, а больные остались здесь. Санитары должны их отправить в лазарет. Нам же вход в барак воспрещался. Такие переселения происходили часто, русские стремились избежать эпидемий, и это им удавалось, хотя контингент все равно уменьшался, почти ежедневно кто-нибудь умирал.
   Через некоторое время знакомый санитар, чистивший наш прежний барак, рассказал мне, что в углу нашли совершенно голого мертвеца, лежавшего в собственных нечистотах. Его ужасная смерть преследовала меня во сне в течении многих лет. Хотя мы не любили друг друга, я никогда не желал ему плохого. В 1946 году, по возвращении домой, я известил о смерти его родственников. Ко мне пришли его отец и мать, простые старые люди, они хотели узнать подробности смерти и захоронения. Естественно, я не сказал им всю правду, хотелось хоть как-то успокоить их. Покойников в лагере закапывали только тогда, когда уже появлялся запах, и делали это не из пиетета, а по санитарно-гигиеническим требованиям.
   В школе я запомнил латинские слова — «Duke et decorum est pro patria mori!», но кроме этого патриотического призыва, запомнилось и прощальное напутствие спартанских женщин, провожавших своих мужей на войну: «Возвращайся со щитом как победитель или мертвым на щите, но никогда не возвращайся без него!» Имелось в виду то, что при бегстве тяжелый щит обычно бросали. Мы же были для правящего режима нашей страны пораженцами, отказавшимися убить самих себя, как этого ожидали от нас нацистские партийные стратеги. Для русских же мы были лишними ртами, так как у них самих не хватало еды. Однако вскоре они начали понимать, что мы можем работать, тем более, что среди нас имеется много нужных в России специалистов и, в сущности, было бы непростительным расточительством не использовать их, а позволять сидеть без работы в ожидании смерти. Прошло время, пока у нас не появились реальные шансы остаться в живых.
   В нашем вновь занятом бараке люди продолжали умирать, ведь питание было минимальным. Иногда, проснувшись поутру, я обнаруживал ^ядом с собой мертвеца или сразу двух. Это были люди, с которыми я еще вечером разговаривал и единственное, чем они страдали это — голод. У них начинался понос, и они умирали.
4    Заказ N» .U1 49

   В нашем бараке жил высокий мосластый немец, в прошлом якобы коммунист, пострадавший при гитлеровском режиме и неоднократно сидевший за убеждения. Его призвали в армию и признали годным к строевой службе, хотя у него было и осталось до сих пор гнойное воспаление уха. Здесь, в плену, русские не признали его коммунистом, сочтя изменником, потому что он воевал в гитлеровской армии. Если бы он был настоящим коммунистом, сказали ему, то ушел бы в партизаны и воевал бы против фашистов. Этого он никак не мог перенести, надломился психически и стал быстро терять силы. Однажды он тихо запел: «Братья — к солнцу, к свободе! Братья, вы видите свет? Над прошлым уже восходит солнце грядущих лет!» Голос его постепенно становился все громче и сильнее, потом начал слабеть, прерываться и смолк совсем. Больше он не шевелился. Он умер.
   Рядом со мной лежал молодой парень из Ульма, ему было всего девятнадцать лет. Он соорудил себе из досок подобие гроба и сказал мне, что это его смертное ложе.
   Он лег в этот ящик и не хотел больше вставать. Это предвещало быструю смерть. Я внушал ему, что он молод и должен пожалеть хотя бы родителей, что надо собрать все силы, чтобы пережить это тяжелое время. Но он не хотел меня слушать и продолжал лежать. Тогда, вооружась палкой, я насильно поднимал его на ноги. В конце концов он образумился и оставил свое «смертное ложе». Потом его перевели в другой лагерь, и значительно позже я случайно узнал, что тот паренек выжил, он здоров и настроен на возвращение домой. Это известие меня очень обрадовало.
   Наш лагерь находился вблизи газового завода у подножья гряды холмов. Почти каждый день припекало солнце, и снег стал таять. В конце марта весна вступила в свои права. Однажды мы услышали со стороны холмов знакомый грохот, казалось, фронт опять приближается. Над нами даже пролетел немецкий самолет, сбросив несколько бомб. Мы не знали, что происходит, появилась слабая надежда на освобождение. Грохот продолжался не один день. Потом мы узнали, в чем дело. Среди нас подбирали добровольцев для захоронения покойников. За эту работу русские им обещали по полкотелка немудреного супа. Для ослабевших это была тяжелая работа, о чем я предупредил товарищей, но голод заставлял многих соглашаться. Некоторые из них вечером не вернулись в барак. Работа эта требовала много сил, которых у людей уже не было. Умерших хоронили тут же. Выяснилось, что на холме близ Котлубани русские саперы производили взрывы, оставлявшие глубокие воронки, в которые мы свозили штабеля трупов из нашего лагеря, так как становилось
50

все теплее, трупы начали разлагаться и тлетворный запах усиливался. Несколько недель спустя мне представилась возможность увидеть эти воронки. Но об этом позже.
   Антисанитария превращалась в новую серьезную проблему. Мы имели только белье и форменную одежду. У нас не было мыла, да и вообще возможности мыться. Жили все вместе и в тесном помещении. Питьевую воду вынуждены были получать из снега, что требовало немало сил и топлива. Поэтому вода была слишком драгоценна, чтобы использовать ее для стирки и мытья. У нас появились вши и соответственно — расчесы, и не было средств борьбы с паразитами.
   Но вот пришла и настоящая беда, которой мы опасались еще раньше. У меня вдруг резко повысилась температура, на теле выступила сыпь. Сыпной тиф — довольно обычная в России эпидемия, особенно в военное время. В армии нам не делали прививки от этой болезни, только немногие прошли вакцинацию. До плена нам лишь запрещали посещать русские дома и особенно ночевать в них. Это строго соблюдалось при наступлении, почти не соблюдалось при отступлении к Сталинграду и совсем не соблюдалось в плену. Две недели я пролежал с температурой выше 40° — у нас сохранился термометр, и мы могли измерять температуру. Большую часть времени я метался в бреду. Медицинского обслуживания не было. Единственный, кто ухаживал за мной — верная душа, мой друг Лойсль из Граца, он сохранял мой хлеб и заботился о том, чтобы, приходя в сознание, я съедал хотя бы кусочек. Еда казалась мне противной, но каждый раз Лойсль давал хлеб в разных формах: то свежим, то подсушенным, то в виде похлебки. Он старался делать все, чтобы я не обессилел окончательно. Его я тоже заставлял поесть, ибо он скорее умер бы, чем взял бы кусочек хлеба без моего ведома. Он ухаживал за мной, не боясь заразиться тифом. Надо отметить, что никто не отнимал у нас хлеб и все уважали мою собственность. Только однажды, когда Лойсль положил рядом с собой горбушку и на миг отвернулся, она мгновенно исчезла, ее просто украли.
   С кухни в это время стала реже поступать пища, самое большее, на что можно было рассчитывать, это — весьма негустой суп. Потихоньку температура у меня стала снижаться, и я мало-помалу приходил в себя. Кризис миновал. Я опять почувствовал зуд от укусов вшей и с испугом увидел, что кожа сплошь покрыта красными пятнами, а когда я гладил ее рукой, то казалось, что она покрыта крупным песком, словно я лежал на морском пляже, на самом ^ке деле она была обсыпана вшами и гнидами. У меня был взятый еще из дома темно-синий свитер, который связала мне жена. Он
51

был полон вшей и даже изменил цвет. Я был в отчаянии, потому что не знал, каким способом избавиться от насекомых. Знакомый врач посоветовал снять белье и свитер и на одну неделю повесить их на стену, тогда вши и гниды погибнут от холода и недостатка пищи. Я последовал его совету, и через неделю на пол нападало столько мертвых вшей, что их можно было собирать ложкой, но несмотря на это свитер все еще сохранял «крапинку» из-за множества застрявших в ткани мертвых насекомых. Я, конечно, стряхивал их, но уже не мог себе представить, что когда-нибудь наступит жизнь без вшей. Однако такая жизнь наступила, и даже в плену, правда, не скоро, через несколько месяцев.
   Когда я первый раз встал на ноги, меня шатало от слабости, но воля к жизни не была сломлена. В голове шумело, словно я находился рядом с большим водопадом, по телу все время пробегал озноб, дрожали руки и ноги. Кроме того, к моему ужасу, я не мог написать ни одной буквы, выполнить элементарные арифметические действия, не говоря уже о решении простейшей задачи. А ведь математика была когда-то моей специальностью. Полный тревоги, я посоветовался с врачом нашего лагеря. Он обследовал меня и сказал, что от длительного голода сердце стало слабым, как у маленького ребенка, но оно здоровое. Я не должен слишком утомляться и наносить себе вред, но надо постепенно укреплять организм очень осторожной тренировкой. Другие симптомы опасений не внушают, после сыпного тифа это обычное состояние. Мозг постепенно обретет прежнюю работоспособность, нужно только будет постоянно его тренировать. Для этого как раз очень подходит математика. Я последовал его рекомендациям. Позже у меня появился еще один товарищ, профессор математики, мы с наслаждением вспоминали высшую математику. Подставкой для письма служил железный лист от ржавой двери уборной.
   Во время моей болезни весеннее солнце растопило весь снег, и земля покрылась нежной зеленью — травой и степными растениями, которых мы раньше не знали. Это была восхитительная южная растительность. По всей территории лагеря можно было видеть пленных, сидящих на корточках и собирающих молодую зелень, она еще не подросла, и требовалось несколько часов, чтобы набрать полную кружку. Нам казалось, что в качестве пищи она действует благотворно, хотя вкусной ее не назовешь. Тут русские обнаружили наше странное занятие и запретили собирать зелень, опасаясь, что мы заболеем. Запрет строго соблюдался. Но произошло нечто противоположное тому, чего они хотели. Смертность не уменьшалась, а быстро росла. При этом отмечалась характер-
52

ная опухлост^, «голодная» отечность. Тогда русские признали, что ошиблись, и создали из пленных специальные команды, которые под присмотром, даже вне лагеря, собирали молодую зелень не только для себя, но и для других. Состояние здоровья у нас опять стало улучшаться. Умирали уже не от недостатка витаминов, а только от голода. Питание ведь по-прежнему было недостаточным. Руководство лагеря и русские врачи стремились к тому, чтобы пленные больше не умирали, потому что мы были для них важным резервом рабочей силы с нужными им специалистами. Но им приходилось преодолевать очень большие трудности, необходимо было накормить не только нас, но и собственное голодающее население.
   Русские пытались вновь осуществить некоторые санитарные мероприятия. Руководителем каждого барака назначили одного из пленных немецких врачей. Они должны были заботиться о чистоте и порядке, о заболевших, о распределении еды и вывозе мертвых. Им поручалось ежедневно сообщать количество требуемых порций баланды. Умерших, конечно, числили едоками до момента захоронения. А умирали днем и ночью в каждом бараке. Но врачи голодали наряду со всеми.
   Однако, поскольку они были как бы начальниками, то имели некоторое преимущество. Они отвечали за вывоз и захоронение трупов, но после каждого умершего оставалось кое-что из вещей. Изредка попадались золотые или платиновые кольца, некоторые даже — с бриллиантами. По слухам, врачи брали это себе, чтобы обменять на еду и курево. Его отсутствие было для курящих, наверное, самой тяжелой проблемой. За него отдавали самые ценные вещи. Все это переходило из рук в руки, как и мои швейцарские часы. Правда, наши немецкие врачи утверждали, что русские обязали собирать и сдавать на склад все ценные вещи покойников. Это было вполне вероятно, но никто врачам не верил, хотя, может быть, они говорили правду или полуправду.
   От снега и талой воды не осталось и следа. Днем из-за сильного тепла увеличивалась потребность в питьевой воде, а доставать ее становилось все труднее, потому что водопровода не было. Воду привозили с Волги в больших бочках на телегах, в которые запрягали верблюдов. Я не поверил своим глазам, когда впервые в жизни увидел лохматого светлоко-ричневого верблюда, волокущего телегу. Вначале я услышал своеобразный, как бы детский крик, и подумал, что это кричит грудной ребенок. Откуда он здесь? II вдруг я увидел кричащего верблюда. Волжская вода была немного зеленоватой по цвету и солоноватой на вкус, и ее, естественно, нельзя было пить некипяченой. Врачи постоянно твердили, что воду надо кипятить, но при недостатке топлива это было
   
почти неосуществимо. Теперь несколько слов о санитарных, вернее, антисанитарных условиях в бараках. По приглашению товарищей и по собственной инициативе я посетил несколько бараков, и всегда первым делом я широко распахивал в них двери и окна, чтобы проветрить помещение и наполнить его светом, а потом уж беседовал с пленными. Они всегда радовались моему приходу, говорили, что я приношу им солнце и надежду. Поначалу они с апатичным видом лежали на своих нарах, но потом благодарно принимали воду, которую я им приносил, предупреждая, что ее можно использовать только для мытья, а если пить, то лишь кипяченой. Однако только единицы утруждали себя кипячением. Мне рассказали, что среди пленных немало таких, кто свою посуду использовал поочередно как для еды, так и в качестве ночного горшка, даже не помыв ее. Они говорили, что как ни старайся, все равно один конец. Многие из них сами себе укорачивали жизнь, хотя знали, что непосредственной причиной смерти чаще бывает не голод, а почти всегда сильный понос. Известно ведь, что и пожилые люди умирают не от старческой слабости, а чаще всего — от заболевания, которое их организм не может преодолеть.
   Каждый день у нас умирали товарищи, и для их погребения назначались специальные команды, которые грузили трупы на машины, а затем везли их к холмам у Бекетовки, чтобы там похоронить. Однажды, в конце апреля 1943 года, меня тоже послали на погрузку трупов. В открытую грузовую автомашину мы уложили около тридцати догола раздетых мертвецов, которых сверху закрыли брезентом. Сами мы сели у заднего борта на край брезента и свесили ноги. Потом мы проехали через ворота лагеря и двинулись через Бекетовку на вершину холма. На улице было много людей. От ветра при езде часть брезента откинулась, и трупы лежали открытыми. Увидев это, местные жители с криками в ужасе бросились врассыпную. Наконец мы добрались до холмов. Там я увидел громадную яму длиной около 50, шириной примерно 10 и глубиной до 4 метров. Вынутая земля была насыпана вокруг в виде большого вала. Дно ямы было сплошь покрыто голыми трупами. Машина подъехала к краю ямы, мы открыли задний борт, и трупы посыпались в яму, словно щебенка. Эту сцену мне никогда не забыть. Кроваво-красное солнце заходило в завесу едкого дыма от костров, в которых сжигалась грязная форма мертвецов.
   Почему? Ничего! Эти так част£> слышанные мною от русских слова застряли в голове. Зачем это все? Почему им пришлось умереть столь жалкой смертью? Ничего! Нельзя ничего сделать, все бессильны против «вождей», которые в
54

своем слепог^ фанатизме сотворили все это, а сами остались в безопасности. «Dulce et decorum est pro patria mori!» Это же преступление перед человечеством. Что осталось от человеческого достоинства? Вернувшись из плена домой, я многим семьям принес печальные известия о смерти их близких, и все меня спрашивали, как и где их похоронили. Я никогда не говорил им правду. На холмах близ Бекетовки и Котлу-бани лежат в братской могиле, как мне говорили, 35 000 погибших в плену. Огромную яму вырыли взрывами саперы. Сначала мы принимали грохот этих взрывов за артиллерийский огонь приближающегося фронта и лелеяли надежду на скорое освобождение, пока не узнали настоящую правду.
  Тем временем наступил май. В степи вокруг ограждения из колючей проволоки росла зелень и кое-где кусты бузины, а дальше все было покрыто сухой прошлогодней травой. Когда шел дождь и дул степной ветер, мы ощущали своеобразный терпкий запах. От тех, кто выходил за территорию лагеря, мы узнали, что сухая трава — это полынь. Они ее приносили нам, и мы заваривали из нее чай, чтобы вода приобретала хоть какой-то вкус.
   Пальцы на ногах у меня давно зажили, ногти отросли, хотя восстановились не полностью, особенно на больших пальцах. Я мог опять носить обувь, вшей со времени болезни заметно поубавилось; уже не было необходимости надевать на себя всю имевшуюся одежду. Последствия тифа я еще не совсем преодолел, писать и читать уже мог хорошо, но еще не прекратилась характерная дрожь. Питания не хватало, и оно было по-прежнему плохим. Хоть как-то насытиться удавалось тогда, когда мы сами могли распределять еще и порции, предназначенные для умерших в последнюю ночь.
   Лойсль, который так верно сторожил мой хлеб и ухаживал за мной во время болезни, напоминал теперь дрожащий скелет, трясся, как древний старик, и находился в подавленном состоянии. Все мы страдали депрессией. Положение казалось почти безнадежным. Мы ничего не знали о том, что происходит в мире и на такой уже далекой от нас войне. Заняться было нечем, да и сил ни на что не хватало. Иногда русские искали добровольцев для легких работ. Желающим вручали кирки и лопаты, а за работу давали половину котелка супа. Я их отговаривал, так как суп был исключительно беден калориями, а работа могла окончательно подорвать здоровье. Некоторые послушались меня, а кое-кто из-за голода соглашался. Поздним вечером они0вернулись едва живыми, а двое совсем не пришли. Они умерли.
   Хочу рассказать и об одном забавном случае. Мы даже смеялись, что редко с нами случалось. Это было за две не-
   
дели до 1 мая 1943 года, когда русские решили по традиции украсить к празднику площадку у входа в комендатуру цветочной клумбой. Земля там была утоптана до такой степени, что лопата ее не брала. В таких случаях использовался лом с острием в виде широкого зубила. В качестве рабочей силы отрядили полтора десятка пленных итальянцев. Надзор за ними сначала осуществлял часовой. Нужно было разрыхлить около десяти квадратных метров почвы. Надзиратель показал, как надо работать ломом, и вручил инструмент первому из пленных. Тот был столь неловок, что русский отнял у него лом и передал другому. Этот прикинулся таким же не-умехой, тогда наступал черед следующего — с тем же успехом. Так лом переходил из рук в руки, а результат был нулевой. Постовому надоело смотреть на эту бестолковщину, и он ушел. Следом исчезли и итальянцы. Только лом одиноко торчал в твердой земле. Затем охранник вернулся и принялся искать своих итальянцев, ругая их на чем свет стоит. Я стоял невдалеке и слышал, как ругались итальянцы: «Стульте, примитиво, акультуре, индульгенте, нон цивилизаторе популо руско». На следующий день продолжалось то же самое, только теперь под присмотром женщины-часового. Она почти беспрерывно кричала на пленных, переходя порой на визг, не позволяя итальянцам отлучаться хоть на минуту и боясь, что те снова исчезнут. Для работы был единственный лом на всех, с которым никто не хотел иметь дела. Так продолжалось пять дней, а работу так и не закончили. Однажды итальянцы исчезли совсем. Прошел слух, что всех их доставили в отдельный лагерь с целью формирования итальянского легиона для борьбы с фашизмом.
Неудачная попытка бегства
   Условия жизни в лагере становились для нас все более невыносимыми. Мы часто говорили, что недалек тот день, когда умрет последний из нас. Единственным шансом выжить казался побег. Мы узнали, что фронт проходил примерно в 200 км от нас, у Ростова, а колосья на полях еще полны зерен. Мы видели, что ограждение из колючей проволоки легко преодолимо, потому что оно состояло всего из пяти натянутых друг над другом нитей колючей проволоки. Нужно было только лечь на спину, поднять нижнюю проволоку и пролезть. Правда, снаружи были русские часовы^ поэтому нужно было дождаться темной ночи, и хорошо бы, чтобы с дождем. Я решил, что пока меня не настигла голодная смерть, лучше пойти на риск. Двигаться, конечно, только
56

ночью, избегая селений и дорог с большим движением. Ориентироваться по звездам. Пищей могли бы служить хлебные зерна, если их растирать, а затем варить. Конечно, план был далеко не безупречен: мои физические и умственные силы после сыпного тифа еще не полностью восстановились, но надо было что-то предпринимать. Чтобы выжить, я, как говорится, хватался за соломинку. Правда, достичь цели не удалось, но все же моя последующая жизнь пошла по-иному.
   Я нашел двух надежных и более молодых товарищей, которые думали так же, как и я. У одного даже был маленький компас. Удалось раздобыть и карту. Мы ждали благоприятного случая. Он наступил 15 мая 1943 года. Было новолуние, густые облака делали ночь еще более темной, изредка сверкали молнии, поднялся ветер и собирался дождь. Под вечер мы накоротке встретились и договорились уходить в полночь. Место, где мы могли пролезть под ограждением, было давно определено. Около полуночи, отлучившись в уборную, я осторожно подкрался к ограждению и хотел было пролезть. В этот момент я услышал сзади русские и немецкие слова, крики, лай собак. Вокруг меня все вдруг осветилось. Я стоял у ограждения и не двигался, быстро приближались чьи-то шаги и собачий лай. На меня набросилась овчарка, она схватила меня зубами за руку, но не укусила. Затем подоспели русские охранники, мне досталось прикладом пониже спины, правда, не очень больно — и меня повели к бараку. Вскоре мы столкнулись с другим патрулем, который вел моих товарищей. От них я узнал, что произошло. Один из них ночью украл обувь у своего соседа, потому что его собственная для побега не годилась. Сосед вдруг проснулся, чтобы сходить по нужде, но, не найдя своих ботинок, поднял шум, на который сбежались русские охранники. Вот тогда они и обнаружили наше отсутствие, включили все освещение и, захватив собак, пошли искать нас. Тех двоих они схватили сразу, меня нашли последним. Так наша попытка к бегству потерпела полное крушение в самом его начале из-за неосторожности одного участника.
   Конечно, мы не знали, какие последствия имело бы наше бегство, если бы оно удалось. На фронт никто из нас не хотел, хотелось избежать только пассивного сползания к смерти. А шансы были не такие уж плохие, как мне позже объяснил другой беглец, которого тоже схватили только потому, что он был слишком неосторожным. Он рассказал, ^то за пределами лагеря было достаточно еды, везде были неубранные поля с зерновыми. Это, кстати, подтверждал и его совсем не дистрофический облик. Пешком он не шел, а ехал на поезде, тайком забираясь в грузовые вагоны. Таким спо-
   
собом через несколько дней он почти достиг фронта в районе Ростова. Почти все у него складывалось удачно, и он рискнул доехать до конца железнодорожной ветки перед фронтом. Но тут его обнаружили и привезли к нам. Он не мог простить себе свою оплошность.
   Нас, троих участников побега, отвели в помещение какого-то барака, отделенного от лагеря высоким, сетчатым забором. Нам грозило наказание. В сущности, я ощущал не столько беспокойство, сколько любопытство: дома я кое-что читал о русской юстиции и знал, что строго карались только политические преступления, что самое лучшее — это все признавать, говорить лишь правду и каяться в содеянном. Но то, что попытка к бегству могла бы улучшить жизнь в плену и облегчить ее в дальнейшем, мне и в голову не приходило. Мой рискованный шаг был продиктован скорее инстинктом, нежели логикой, но я в этом не раскаиваюсь. В нашей темной камере кроме нас троих сидели еще несколько человек: тот, который почти доехал до Ростова по железной дороге, пара каких-то молчунов и русский, воевавший в армии Власова на стороне немцев за свободу Украины. На следующий день нас поочередно вызывали на допрос, первым — русского. Он долго не возвращался. Вернувшись, он не проронил ни слова, угрюмо усевшись в стороне от всех. Мы же размышляли о том, что его ожидает, кто-то утверждал, будто он сам сказал, что его сошлют в Сибирь.
   Потом вызвали меня. Охранник повел меня по узкому проходу с высокими решетчатыми стенами в соседний барак. Светило яркое солнце. Когда мы были примерно на середине двадцатиметрового прохода, он велел мне идти вперед и направил на меня пистолет, будто собираясь стрелять. Возможно, он хотел как следует напугать меня. Я знал, что стрелять охранник имеет право лишь при насильственных действиях заключенного с целью освобождения или при попытке к бегству. И то и другое было бы бессмысленным, поэтому я махнул ему рукой, чтобы он убрал пистолет. Сбитый с толку охранник опустил пистолет и повел меня в барак.
   Мы пришли в какую-то комнату. Там сидел пожилой человек, который приветливо обратился ко мне на немецком языке и сказал, что он еврей и раньше некоторое время жил в Вене. Затем он провел меня в соседнее помещение, там меня ждал офицер,— как он сказал — из государственной полиции (НКВД), которая при Сталине была всемогущей организацией не только на гражданке, но и в армии, ей же подчинялись лагеря военнопленных. Он сразу, как принято, потребовал назвать фамилию, имя, государство, место жительства, имена отца и матери. Спрашивал он по-русски че-
58

рез переводчика. Я отвечал правдиво на каждый вопрос. Затем он спр&сил, каковы были мои намерения. Я сказал — бежать, потому что уже два года не был дома, а в лагере можно умереть с голоду. Тогда он закричал на меня, что я фашист, рвущийся на фронт, чтобы воевать против Советского Союза. Ответ мой был прост: я не фашист, а австриец, на нас напали немцы при Гитлере, а остальные бросили нас на произвол судьбы, даже Сталин заключил с Гителром дружественный пакт. Так как я отрицательно отношусь к службе в немецкой армии и даже отказывался от службы, я не пожелал стать офицером вермахта и являюсь только ефрейтором, несмотря на высшее образование. Переводчик — тот человек в штатском — очень быстро перевел, и я почувствовал, что он ко мне расположен. Офицер все записал, а потом строгим тоном спросил: «Если вы не хотели служить, то почему все же пошли в армию?» Я ответил, что за отказ от службы в армии меня могли бы расстрелять, пришлось идти служить. «На войне тоже убивают»,— возразил он. Я ответил, что знал многих людей, которые участвовали в первой ми: ровой войне и вернулись домой, правда, некоторые — инвалидами. Шанс вернуться домой есть и на войне, а если откажешься от воинской службы, то определенно расстреляют или повесят, кажется, так происходит и в России. Офицер усердно все записывал, вероятно, для него было большой новостью, что в Германии расстреливают за отказ идти служить в армию. Затем он вдруг повысил голос: «Сколько русских ты застрелил?» — «Ни одного,— ответил я,— так как был радистом и стрелять не входило в мои обязанности». Мысль о стрельбе, по-видимому, его не оставляла. Он заявил, что при предпринятой попытке к бегству я мог быть застрелен. Я сказал, что голодная смерть в лагере страшнее. По Женевской конвенции военнопленный имеет право на побег и часовому разрешается стрелять на поражение только в том случае, если пленный продолжает бежать после соответствующего оклика или оказывает сопротивление при задержании. Но ни того, ни другого я не делал, и он определенно об этом знает. На это офицер ответил, что Советский Союз не присоединился к Женевской конвенции, но соблюдает ее. Однако могло случиться и так, что русский охранник меня застрелил бы, сказав потом, что я ему не подчинился. Это прозвучало как вопрос и показалось мне такой бессмыслицей, что я задумался над ответом, а переводчик как-то странно посмотрел на меня. Я подумал, что на такой дурацкий вопрос можно дать только ^дурацкий ответ, и сказал: «Так русский часовой не поступит». Переводчик не удержался от улыбки. А русский офицер вдруг посветлел лицом, видимо, потому, что у
59

меня было такое хорошее мнение о русских солдатах. Он все писал и писал. Перед ним на столе лежало все, что было отобрано у меня при пленении, в том числе полдюжины семейных фотографий. Он спросил, кто на них изображен? Я ответил - жена и сын. Фотографию, где была видна часть квартиры, он забрал себе на память вместе с моим обручальным кольцом. Затем он взял мои аттестаты государственных экзаменов и спросил, кто я по профессии. Я ответил, что я -дипломированный инженер-геодезист, специалист по дорожному строительству. Оставшиеся фотографии и оба аттестата он мне вернул, сказав, что я могу их сохранить. Я это понял в самом буквальном смысле и даже привез их с собой на родину. Часто охранники пытались отнять их, но я не позволял. В таких случаях я поднимал большой крик и говорил, что капитан НКВД разрешил мне оставить это у себя, что я пожалуюсь в НКВД. Моего знания русского языка уже хватало для таких заявлений. После этого каждый из охранников с испугом возвращал мне мои документы.
   Один начальник караула, по профессии — профессор математики, с которым я уже подружился, сказал мне двумя годами позже: «Прием неплохой, но вы должны были сдать все вещи на хранение в комендатуру, а при отъезде потребовать их обратно».
   И вот последовал приговор. Но перед этим русский еще раз меня спросил, не собираюсь ли я опять бежать. Конечно, я ответил «нет» и почувствовал, что мне повезло. Он сказал, что верит мне, но наказание должно последовать в виде двухнедельного ареста, хоть это и самое минимальное наказание. Офицер обещал позаботиться о том, чтобы я вскоре получил работу в соответствии с образованием и чтобы в дальнейшем у меня не возникали глупые мысли о побеге. Советский Союз заинтересован в том, чтобы после войны мы вернулись домой целыми и здоровыми и могли рассказать, что в Советском Союзе тоже живут люди, а не звери, только социальная система другая. Позже я имел с этим офицером НКВД частые контакты. Он всегда был приветлив со мной.
   Он велел отвести меня обратно в камеру. Две недели я должен был оставаться в двойном плену. Не приходилось рассчитывать даже на обычную лагерную еду, нам давали только то, что оставалось от большого лагеря, об этом заботился персонал кухни. Это были хорваты, такие же пленные, как и мы. О них могу сказать только хорошее. Дружные, порядочные, чистоплотные, человечные^они были солидарны с нами, арестованными. В штрафном бараке я не голодал. Наоборот, немного пришел в себя и стал надеяться, что русский на самом деле сдержит свое обещание и позаботится о
60

подходящей ^работе. Только тот, кто побывал в безвыходном положении, знает, что значит обретение надежды. После двух недель ареста я снова вышел на воздух, увидел солнце. Но меня не вернули в ту часть лагеря, где я был раньше, а направили в другую, которая была отделена двухметровым проволочным ограждением. Я мог разговаривать со своими прежними товарищами через колючую проволоку. Мне было больно видеть, что за две недели они стали еще более истощенными. Лойсль, пошатываясь, подошел к ограде, он сожалел, что я не взял его с собой при попытке к бегству. Я сказал, что это было бы бессмысленным, потому что и мне не удалось бежать. Я понял, что никто из моих товарищей не сможет долго продержаться.
   В лагере со мной заговорил один немец. Он сказал, что зовут его Бернхард Вестер, он из Эссена, по специальности электромонтер. Я сообщил о своей профессиональной подготовке и рассказал о своем наказании и надежде найти работу по специальности. Он посоветовал быть поосторожнее: русские могут дать мне кирку или лопату и заставят работать, как проклятого. Он поделился собственным опытом: «Положи в карман отвертку и скажи, что ты электрик». У меня возникли опасения: а вдруг обвинят в саботаже, если сделаю что-нибудь не так. Он только сказал: «Русские — отсталый народ, то, что они умеют, ты и подавно сумеешь». Он не смог меня переубедить, хотя с детства я чинил дома все электроприборы, а по физике был лучшим учеником в классе. Кстати, Бернхард из Эссена сыграл позднее определенную роль в моей жизни. Я узнал потом, что на родине он продавал в магазине лампочки и электротовары и хотел меня использовать, чтобы получше устроиться. Он умел жить, но часто поступал непорядочно.
   Еда в нашей части лагеря была не такая плохая, как в той, другой, отделенной сетчатым забором, но и не такая хорошая, как в штрафном бараке. У меня теперь возникло чувство, что я могу еще некоторое время продержаться. Каждый день ярко сияло солнце, вшей я беспрерывно ловил и давил, и их становилось все меньше. Русские объявили войну нашим волосам, где бы они ни росли, так как вши вдруг начинали гнездиться даже в бровях. Но я всегда брился собственной безопасной бритвой, лезвия правил на брючном ремне. Еда стала регулярной, поварами были те же хорваты. Они и суп раздавали честно, из громадного котла по одному черпаку, при этом опускали е$о поглубже, и порции получались погуще. Полные жадного ожидания, следили мы за поваром, насколько глубоко тот погрузит черпак, предназначенный кому-то из нас. Степень погружения объясняли
61

личной симпатией или антипатией. На ужин давали кусочек хлеба и кружку чая (чаще всего просто кипятка).
   Появилась и вода для мытья. Я быстро научился умываться по-русски, из кружки. Набирал полный рот воды и, складывая губы трубочкой, понемногу выпрыскивал ее на ладони, сначала намыливал руки и лицо, а затем смывал мыло водой из пригоршней. Если смоешь не до конца, снова набираешь воды в рот и споласкиваешь. На большее обычно воды не хватало. Вода годилась для питья, и ее приходилось особенно экономить. Стирали белье очень редко, потому что не было то воды, то мыла, а иногда - и того, и другого.
   Умирали в нашем лагере очень редко. У меня сложилось впечатление, что в этой части лагеря находились самые крепкие и здоровые пленные, которых можно использовать для работы.
   Чувствовал я себя неплохо. Крыша над головой, немного еды, относительно тепло. Над нами не издевались, а война для нас как бы закончилась. Родина, родственники были уже далеко, в другом мире, мы жили своей жизнью. Мне опять пришел на ум греческий философ Диоген, живший 2300 лет тому назад, который учил, что предпосылкой счастья является отсутствие потребностей. Я не чувствовал себя несчастным. Это бросилось в глаза офицеру нашего барака. Он заговорил со мной и сказал, что я единственный из пленных, кто имеет почти радостный вид. Я изложил ему свои мысли о Диогене и сказал, что рассматриваю теперешнее положение, как естественную часть моей жизни. Жизнь имеет не только подъемы, но и спады, я думаю, что низшую точку уже прошел. Видимо, в том и состоит смысл жизни, что она постоянно изменяется и ставит перед нами все новые задачи; а также дает возможность их решать. Я сказал ему, что в плену мы сдавали экзамен на прочность и смогли показать, что физически и психологически выдержали их. Без оптимизма таких испытаний не перенести. Я знаю, что невзгоды неизбежны, но готов вовремя встретить их. Он посмотрел на меня долгим задумчивым взглядом и сказал, что завидует моему отношению к жизни.
  Однажды, примерно в середине июля 1943 года, мы построились и нас снова начали регистрировать. Заводилась новая картотека. Низкорослый немец из Рейнской области -его звали Августин — под присмотром русского офицера задавал все те же анкетные вопросы, в том числе и о национальности. Я сказал: австриец. Он поправил: «Теперь ты немец, как все остальные». Так он и записал в мою карточку, о чем я узнал значительно позже. Эта неточность стоила мне после окончания войны лишнего года пребывания в плену.
62

   Приблизительно через две недели нам приказали построиться с вещами. Сказали, что нас переведут в другой лагерь, где мы сможем работать. Мы будем идти пешком, так как лагерь находится недалеко, всего в нескольких километрах. Вызывали поименно, и мы становились друг за другом. Это случилось так неожиданно, что мы не смогли попрощаться с товарищами из соседнего лагеря. Образовалась колонна примерно из трехсот человек, и у каждого был перекинут через плечо вещевой мешок с посудой, одеяло и шинель. Мы двигались по горячей проселочной дороге, над нами висело сплошное облако пыли, но это был уже совсем не такой переход, как ледяной зимой, когда мы сдались в плен. Мы шагали на восток. Через несколько километров на склоне горы показалось несколько каменных домов и деревянных бараков, потом мы заметили входные ворота, караульную будку, а когда подошли ближе, то увидели высокую ограду из колючей проволоки. Ворота открылись. Мы вошли в лагерь «Красноармейск № 108/1», который относился к лагерю «Бекетовка № 108».
В трудовом лагере «Красноармейск 108/1»
   По прибытии в лагерь каждого из нас тщательно осмотрели. Охранник увидел оставленные мне вещи: аттестаты государственных экзаменов, семейное фото, зубную щетку, бритвенный прибор вместе с кисточкой и лезвиями. Он сразу все это забрал у меня, но я потребовал переводчика и громко возмущался. Я опять сослался на капитана НКВД, который разрешил мне оставить все эти вещи при себе и никому не отдавать их. В противном случае буду жаловаться капитану НКВД. Охранник струхнул и возвратил вещи.
   Мы построились в новом лагере, и нас пересчитали. Все были на месте. Затем нас стали вызывать поименно и распределять по двум деревянным баракам. В бараке было несколько комнат с дверями, выходящими в длинный коридор. В помещениях находились двухъярусные нары, чтобы залезть на верхние, у стоек имелись специальные перекладины. При распределении по баракам и комнатам между австрийцами и немцами различия не проводили. Я познакомился с горняком из Штирии Зеппом Лейтенбауэром. Мы разместились рядом на верхнем ярусе нар и позже стали настоящими друзьями. Нам разрешили взять только по одному одеялу, а мы думали уже о грядущей зиме. Спали на мешках, набитых сеном. Севернее лагеря находилось большое количество зданий и ба-
63

раков, в которых были расквартированы офицеры, охранная команда и обслуживающий персонал. В этом жилом квартале были и магазины. Вдали, к югу от лагеря, виднелись здания Красноармейска с цехами бывшей судостроительной верфи, где сейчас, во время войны, ремонтировались русские танки и другая техника. На западе были видны руины разрушенных при бомбежке зданий, а также несколько уцелевших многоэтажных жилых домов, таких как у нас дома. Лагерь располагался, как уже упоминалось, на склоне холма, а юго-западнее от него была степь, подходившая и к холму Котлу бани, где были захоронены многочисленные трупы умерших немецких солдат. В лагере находились немцы из всех районов Германии, небольшое число австрийцев - около 120 человек — и много румын, которые жили в отдельном бараке во главе со старостой, пробивным румынским цыганом.
   Мы оказались в настоящем рабочем лагере. Каждый день начинался с построения на «поверку». Затем нас пересчитывали по баракам, обычно утром и вечером, день начинался с побудки и шел по строгому распорядку. Распорядок и регулярное питание положительно сказывались на состоянии пленных, правда, в неравном положении находились те, кто работал на заводе, и те, кто оставался в лагере. Работающие получали в день, как и русские, по 1 кг хлеба. Он состоял на 100% из ржаной муки, а тесто было такое жидкое, что его можно было печь только в формах. Его доставляли совсем свежим, еще горячим и старались как можно скорее раздать, чтобы от испарения он не терял много веса. Хлеб был клейким, как замазка. Многие, в том числе и русские, не могли его есть в таком виде. Они поступали, как утки или беззубые старики,— сначала размачивали его, а потом ели полученную из хлеба кашу. Хлеб и каша из крупы (пшена или гречки) и муки были главным источником питания русских. Самой большой трудностью для них всегда было обеспечение хотя бы минимума необходимого белка. Поэтому у них имелся большой рыболовецкий промысел. В пищу шла самая разнообразная рыба. Наш белковый рацион почти целиком состоял из рыбы: 70 г соленой селедки, немного речной рыбы, изредка — соленая килька. На первых порах вновь прибывшие рыбы не получали, нам давали только 400 г хлеба, суп и четверть литра пшенной каши. Для здоровых людей — маловато, но все же больше, чем мы получали до сих пор.
   В один из первых дней, к вечеру, нас послали на медицинский осмотр. Мы разделись догола и медленно проходили мимо медицинской комиссии, состоявшей из двух врачей и двух врачих. Все мы были ходячими скелетами. Только немногие получили категорию А — трудоспособен, большинство как и
64

я — категорию «дистрофик 1-ой степени», что означало недостаточное питание, вернее, истощение. Существовала еще группа — «дистрофики П-ой степени», к ним относились люди, истощенные до крайности, по мнению комиссии - безнадежно больные. Никто из нас не хотел быть таким, несмотря на все пережитое, никто не терял волю к жизни, правда, некоторые начали сомневаться, сумеют ли они вернуться домой. Эти сомнения чаще всего приводили к смерти. Трудно сказать, как возникали сомнения: то ли от предчувствия близкой гибели, то ли от потери последних сил. Я считаю, что для выживания в этих условиях решающее значение имеет сильное волевое начало. Я думаю также, что нет ничего более ценного и прекрасного, чем жизнь, поэтому нужно делать все, чтобы не угасло пламя жизни, даже если оно едва теплится. Отчаявшиеся часто спрашивали меня, верю ли я, что вернусь домой. Я убежденно отвечал: я - да, но о вас не могу этого сказать. Все чаще я вспоминал свой сон со 2-го на 3-е мая 1941 года в казарме Мейдлинга о том, как я вернулся домой и рядом со мной шел мой сын (ему тогда было 10 месяцев) в синем матросском костюме и со школьным ранцем за спиной. Это означало при буквальном истолковании, что я вернусь домой в 1946 году, к началу занятий в школе. Конечно, срок был очень большой, но все равно эта мысль давала мне веру. Только один раз я пережил настоящую депрессию. Тогда мой друг из Бургенланда, который производил впечатление сильного человека, сказал: «Как же ты выглядишь? Стыдно быть таким размазней!» Достаточно было этой моральной оплеухи, чтобы моя депрессия исчезла. Но сам он не вернулся домой. Через несколько недель я узнал, что он умер от инфекционной болезни. Подробности выяснить не удалось.
   Как уже говорилось, наш лагерь был настоящим рабочим лагерем и ежедневно все, кто мог, разделенные по бригадам, под охраной красноармейцев шли на работу, большинство — на фабрику. Но имелись и другие места работы. Бригадиром всегда назначался пленный, который говорил по-русски или на каком-нибудь родственном с русским языке, например: чешском, польском или хорватском. У австрийцев это были чаще всего бургенландцы, которые знали хорватский, или жители Богемского леса, знавшие чешский. Нам самим почти не выпадала возможность учить русский, так как мы не общались с русскими, а учебников не было.
   Все пленные «рабочие» получали в день 1 кг хлеба, а на завтрак — рыбный» суп. Весь персонал кухни состоял тогда из румынских цыган, которые вообще в лагере играли доминирующую роль. Они жили в отдельном бараке, а старостой у них был очень пронырливый тип. Работавшие на кухне
„.. 65

цыгане мало считались с гигиеной и не очень-то старались. Стоявшую в больших деревянных бочках консервированную в растительном масле рыбу они просто высыпали в горячую воду вместе с головами и внутренностями, не чистили ее. Все, в том числе чешуя, кости, пузыри, превращалось в горькое от желчи варево. Вскоре у пленных «рабочих» возникло такое отвращение к этому очень богатому белками и очень важному для здоровья супу, что они просто не могли его есть, хотя это был единственный источник белков. Супом «рабочие» охотно делились, несколько раз я тоже его брал. Вкус его был ужасным и горьким, как желчь. Несмотря на голод, я тоже вынужден был от него отказаться. Из-за этого работающие лишались ценной пищи, к тому же утром им выдавали сразу всю дневную порцию хлеба. В бараке они оставить его не могли, брали с собой на работу, чтобы поесть в обед, потому что обед на работе им не полагался. А присматривать за хлебом не всегда удавалось, и если у кого-то крали хлеб свои же, вечером он оставался голодным. На ужин давали только несладкий чай, а когда он кончался, то — простб горячую воду. Кстати, чай у русских был очень хороший, говорили, якобы из Ташкента; к сожалению, он был дефицитом и часто отсутствовал.
   Дистрофики, в том числе и я, не работали. Мы были лишены и рыбного супа, а получали другой, и не кило хлеба, а только 400 г, но зато регулярно. После наших неоднократных жалоб русские в конце концов поняли, что повара мало смыслят в своем деле, и тогда их заменили хорватами. Мы сразу же это почувствовали, стало чисто и опрятно. Хлеб начали выдавать дважды в день, утром и вечером, появилась каша из пшена или муки, суп из капусты, помидоры; давали кусочек соленой рыбы, чаще всего — селедки.
   Спустя три-четыре недели нас построили для какой-то внеочередной переклички, при этом присутствовали незнакомые русские: мужчина и женщина. Нас, как обычно, пересчитали, затем русский, стоящий рядом с комендантом, спросил по-немецки: есть ли среди нас электрики? Потом скомандовал: «Электрики, три шага вперед!» Тут Бернхард из Эссена, который стоял рядом со мной, вышел вперед и повернувшись ко мне сказал: «Ты ведь тоже электрик! Почему не выходишь вперед?» Это произошло совершенно неожиданно. Как мне поступить? Если бы я сказал, что я не электрик, русские не поверили бы и могли бы подумать, что я не хочу работать, а к этому они относились сурово. Но если я как электрик что-нибудь напортачу, то меня обвинят в саботаже. Однако я подумал, что всякий мужчина — в какой-то мере домашний электротехник. А я раньше изучал электро-
66

технику и вообще умел многое делать руками. 1 ал что я вышел вперед,* несмотря на все сомнения. Мы стали вдруг «большими специалистами», лагерными электриками. Но пока у нас не было никакого электричества, а имелись лишь примитивные керосиновые лампы.
   Спустя примерно две недели, в начале сентября 1943 года, когда я уже начал думать, что про нас забыли, после утреннего построения мы вдруг услышали громкую команду: «Электрики, живо к будке!» Мы спустились к воротам, там стояла грузовая автомашина с откинутым задним бортом. Русский роздал нам старые пассатижи. Бернхард с довольным видом пощелкал ими и сказал: «Наконец-то у нас толковый инструмент». Мы залезли в кузов автомашины, куда затем закинули пару железных «кошек», и поехали. Куда лежит наш путь и что мы должны будем делать, нам никто не сказал.
   Железные «кошки» тревожили меня, так как, имея некоторую фантазию, можно было легко представить, что это примитивные приспособления, служащие для влезания на столбы. Я сказал Бернхарду, что по его милости я, кажется, влип, так как еще никогда не видел «кошек» и не умею ими пользоваться. Он успокоил меня тем, что при необходимости влезть на столб он этим займется сам, дело для него привычное.
   Мы ехали на восток. В пути часто встречались селения с маленькими домишками; грузовик остановился, в кузов садились русские с пустыми корзинами и мешками, чтобы добраться до определенного населенного пункта. Наконец, мы снова остались одни, и вскоре машина остановилась в открытом поле. Местность была равнинная с чередой маленьких озер, редкими деревьями и уходящим вдаль рядом высоченных А-образных опор, с которых свисали толстые провода. Это были уничтоженные войной линии высокого напряжения. Мы спрыгнули с машины и долго топтались на месте в ожидании распоряжений. Тут среди жнивья я увидел небольшую тыкву. Я подумал, что ее оставили за ненадобностью, и поднял ее. Мы уже давно не видели овощей и фруктов, к тому же голод есть голод. Вдруг я увидел, как с громким криком к нам бежит русская женщина. Из-за маленькой тыквы она науськала на меня охранника. Тот подошел, выругался, отобрал тыкву и дал мне пару оплеух. Они, кстати, были единственными за все время плена.
   Потом пришел водитель и объяснил, что нужно делать: подняться на столбы и снять свисающие провода. «Вот тебе результат твоей мудрости,— сказал я Бернхарду.— Полезай наверх, ты у нас настоящий электрик, я же о себе этого не говорил». Не очень уверенно Бернхард ответил: «Я поднимусь, оставайся внизу!» Мы подошли к А-образной опоре и
   
посмотрели вверх. Она состояла из громадных деревянных столбов, которые внизу были так толсты, что даже наши большие «кошки» едва могли их обхватить, и показалась нам такой высокой, что я не мог себе представить, как на нее забраться. Но русский бросил нам под ноги «кошки», настойчиво поторапливая: «Давай! Давай!» Бернхард взял «кошки», прикрепил их к обуви и, зажав в руке пассатижи, приблизился к столбу. С железяками на ногах, которые казались выросшими на полметра и готовыми сцепиться друг с другом большими пальцами ног, он имел жалкий вид. Глядя на него, трудно было поверить, что Бернхард раньше часто поднимался с «кошками» на столбы. Наверняка с такой задачей он еще не сталкивался. Русский охранник давился от смеха и только покрикивал: «Давай! Давай!» Наконец Бернхарду удалось-таки доковылять до вертикального столба, вернее, до его бетонного подножия. Нам пришлось его подсадить. Потом он начал медленно подниматься. Достигнув изоляторов, он начал откручивать куски проволоки, крепившей толстые провода, и бросал проволоку вниз. После чего спустился к нам и сказал мне: «Теперь ты полезай, ты ведь тоже электрик!»
  Я не мог и не хотел отказываться. После того как я увидел, что нужно делать и как подниматься, мне не хотелось быть посмешищем, поэтому я сначала подошел к столбу и только потом прикрепил кошки к ботинкам. Меня подняли на бетонное основание. Я попытался пошире захватить столб кошками, чтобы крючья лучше держали. Это удалось сделать ловчее, чем я ожидал. Я стал медленно подниматься, пока не добрался до изоляторов. Прежде чем начать открепление оставшихся проводов, я немного передохнул. Свежий ветерок приятно обдувал тело. Мне открылся простор равнины, на которой до самого горизонта тянулась цепь маленьких озер с кустами и деревьями по берегам, среди них особенно выделялось одно большое — Цаца-озеро. Здесь, наверное, когда-то проходило старое русло Волги. Наконец я все закончил и спустился на землю. Русский велел нам намотать толстые провода из оцинкованной стальной проволоки на 1,5-метровую катушку, а затем подождать его возвращения с машиной. Мы закончили работу и присели на мягкую траву. Для чего русским эти катушки, мы понятия не имели. Медленно заходило солнце, наступали сумерки, наконец вернулась наша грузовая машина, в ней сидели люди с мешками и бочками. Русские сами подняли катушку в машину, так как у нас уже не хватало сил.
   За^ем к нам подошел водитель автомашины и с помощью жестов поинтересовался, ели ли мы что-нибудь? Мы поняли его и жестами же ответили. Тогда он принес большой бидон
68

No comments:

Post a Comment