Sunday, June 22, 2014

6 Франц Запп Сталинградский пленник


речи, глупы^ мальчишка! Ты должен служить там, куда тебя послали. Точка!»
   Вскоре пришло известие о подвигах парашютистов на Крите, о войне в Греции и Югославии. Тут он снова подал рапорт о переводе, но уже в парашютно-десантные войска.
   «Ты не можешь отрицать своего происхождения от «воинственного горного народа»»,— бросил я с усмешкой реплику, которая вызвала у него только легкую улыбку, так говорил ему и его учитель-капитан. Результат его усилий скоро проявился. Он был первым из всей учебной команды, кого уже в начале мая 1941 года перевели в полевую батарею АИР (артиллерийской инструментальной разведки) артдивизиона № 44, который передислоцировался в Гляйвиц. В середине июня дивизион совершил марш. Сначала они переправились через Вислу, затем через Буг в 80 км севернее Лемберга (Львова) и остановились в маленькой деревне вблизи русской границы. Никто не знал, почему и для чего это, да никто вначале и не задумывался. Потом пошли разные слухи. Говорили, что происходит восстание иракцев против своих мандатарных господ, англичан, а на основе договора между Гитлером и Сталиным Советский Союз якобы разрешил безостановочный марш немецких ЁОЙСК через свою территорию до Кавказа, чтобы вермахт мог там вступить в боевые действия. То, что всем раздали сетки от комаров, воспринималось как подтверждение слухов. Все горели желанием принять участие в предстоящем деле. Наконец они ушли из деревни и установили свои палатки в болотистой местности. Каждый принял это за подготовку к боевым действиям.
   Их разбудили в полночь с 21 на 22 июня 1941 года, но не разрешили включать освещение. Ночь выдалась темная, едва можно было различить тропинку к маленькой лесной поляне, где находился командир батареи капитан Грасдорф. Когда все перед ним построились, он в узком конусе света от маленького карманного фонаря прочел приказ фюрера, который сразу рассеял все иллюзии и буквально ошеломил. Приказ гласил примерно следующее: Советский Союз планирует вероломно напасть на Германию, чему имеется много доказательств. Противника надо во что бы то ни стало опередить. С 3.30 до 4.00 начнется война против Советского Союза. Многие почувствовали дрожь в коленках. Каждый мысленно представил себе огромную территорию Советского Союза и маленькую Великую Германию, которая уже создала свои фронты в Атлантике, по всей центральной Европе, в Африке, в Югославии и Греции и теперь обретала нового врага в лице громадного Советского Союза с его 190-миллионным населением. Они стояли совсем близко от железнодо-
   
рожной линии и еще в полночь видели поезд, который вез русское зерно для Германии, согласно межгосударственному договору. Для этого факта было только одно убедительное объяснение: русские это делали, чтобы скрыть свою подготовку к нападению.
   Меня, помнится, удивляло: выходит, русские были в состоянии производить так много зерна, что могли годами поставлять его Германии? Конечно, из этого нельзя было заключить, что это были излишки зерна, в Советском Союзе правил Сталин, решения которого считались непогрешимыми, правил такой же диктатор, как и Гитлер. «Вождь» приказывал, и все должны были повиноваться: и голодать до смерти, и воевать до смерти, даже если то, что приказывали делать, было безумием.
   То, что русские поставляли в Германию зерно отнюдь не от его избытка, не приходило солдатам на ум, так как все были слишком молоды и не имели представления о политике диктаторов, особенно в России.
   Было примерно 3 часа утра, когда послышалось гудение бомбардировщиков. Орудия по данным топографической разведки были наведены на цели, и в 4.00 утра по сигналу открыли огонь из сотен орудий. Первым же залпом были сбиты на том берегу все наблюдательные, сторожевые вышки расположение которых предварительно были тщательно вымерено приборами. Затем немецкая пехота устремилась по железнодорожному мосту через Северный Буг, и наступление началось. С первого же военного дня Харрер очень много фотографировал, запечатлев почти весь путь наступления. У него накопилось около трехсот фотоснимков. Один из его товарищей был фотографом-профессионалом, и они всегда делали фотограс}жи вместе. Продвижение все время шло на юго-восток через Бердичев, Кировоград на Днепропетровск. Русские упорно пытались удержать, а потом и отбить город, особенно небольшое предмостное укрепление на востоке. У Кременчуга вновь началось наступление, и русские вынуждены были отходить, продвигаясь через южноукраинскую степь на Мариуполь, в 150 км от Ростова.
   Внезапно начались дожди, и все застряло в грязи. Приходилось окапываться и ждать лучшей погоды. 17 ноября дождь прекратился, был отмечен первый мороз. Но на следующий день было уже — 10°, а затем — 17° и густой туман. Тут поступил приказ о наступлении на Ростов. Самолетов в небе не было видно, слышался только гул моторов. Но танки двинулись к Ростову и заняли город. Вилли со своей частью тоже попал туда, но только на неделю. Там находились громадные винные погреба, из которых солдаты выносили вино.
122

Но много взять не удавалось: тут был и охранный полк. Поэтому солдаты просто простреливали стенки у десятитонных бочек и наполняли свои походные фляжки вином, вытекающим через дыры. Они шлепали чуть не по колено в вине. Кое-где плавали трупы утонувших в вине русских. От одних паров могла закружиться голова. Но скоро им дали почувствовать, что русские защитники не покинули город, а ушли в подполье, укрылись в подвалах. Немцы господствовали наверху, на земле, а русские внизу, в подвалах. Через несколько дней было совершено неожиданное нападение на наблюдательный пункт в одном, наиболее крупном здании; русские поднялись по лестнице из подвала так внезапно, что немецкие солдаты смогли лишь радировать о помощи и спастись бегством через окна. Дошло до того, что если в каком-то здании предполагалось присутствие и немцев, и русских, то, чтобы вызволить своих людей, по окнам били из пушек.
   Одновременно распространялось известие, что русские формируют несколько кавалерийских армий и только ждут, когда Дон замерзнет до такой степени, чтобы можно было начать атаку. 29 ноября температура была - 20°, и нужно было решать, как выйти зи этих клещей, так как русские продолжали успешно наступать. Охранный полк должен был прикрывать отход остатков 11-й и 14-й танковых дивизий, 60-ой моторизированной и других частей, которые уже спешно отходили первыми. При слепом «победоносном» натиске отход был неминуем. Так как вся немецкая стратегия ориентировалась только на наступление, а тактика отхода не оттачивалась, сразу же обнаружилось, что означает плохая организация отступления, а именно полная неразбериха, с единственным правилом: «Спасайся, кто может!» У Харрера остались в памяти брошенные на месте 21-сантиметровые орудия. Все спасались бегством и стремились как можно скорее покинуть город, бросая все, что захватили раньше. Отходили от тылового рубежа на реке Миус, там проходила железная дорога на Донбасс. Перед первой станцией Кошки-но у Таганрога им приказали остановиться, быстро окопаться и занять свои зимние позиции. Там они пробыли всю зиму. На протяжении зимы ничего существенно не произошло. До откомандирования в тыл, в Таганрог, Харрер спал в жилой комнате русской рабочей семьи, в которой была шестнадцатилетняя дочь, тихая, приятная девушка. Была уже весна. Как-то ночью девушке понадобилось выйти: в русских домах не было клозетов, а чаще его заменяла просто яма, отгороженная от посторонних взглядов, где-нибудь в стороне, в саду. Племянник командира, ефрейтор Хельмберг, стоял на часах. Когда в ночной темноте ефрейтор увидел
123

бегущую по саду фигуру, он крикнул: «Стой, кто тут?» Но так как после окрика она не остановилась, он вскинул карабин и выстрелил. Фигура осела. Он подбежал и увидел, что убил молодую девушку точным выстрелом в сердце. Для него это было, конечно, горькой неожиданностью. Против стрелка было возбуждено дело за превышение прав часового, а для Харрера пребывание в доме стало мукой. Он боялся попасться на глаза людям, единственного ребенка которых погубил немецкий постовой. Он с горечью понял, что война несет с собой и такое.
   Той долгой зимой, чтобы чем-то занять себя, Харрер посещал школу радистов, а также лекции, если таковые были. Зима миновала, но на фронте оживления не отмечалось. Многие заболели желтухой; он не заболел, хотя желал себе этого, чтобы выбраться оттуда. В жаркие летние дни пришел приказ прорвать русские позиции. Вновь они наступали на Ростов, опять заняли город и продолжали продвигаться на юг, в степь, в направлении Кубани. Незадолго до переправы у Армавира поступил приказ о переводе Вилли и двух его венских товарищей в запасную часть в Оломоуц, их произвели в унтер-офицеры. Это было отмечено в солдатских книжках, хотя знаки различия остались прежними, ефрей-. торскими. Им сунули в руки предписания и со своими военными пожитками они неожиданно оказались посреди степи, им предстояло решить, как попасть к месту своей новой службы в Оломоуце. Их часть продолжала двигаться на юг к горам Кавказа, вершины которых виднелись вдали, напоминая картины их родины. Но вокруг была голая степь. Возле пыльной дороги в дрожащем мареве они увидели пасущегося, вероятно, бесхозного верблюда. Нагрузив на него свои вещи, они двинулись на запад и вышли на трассу. Им удалось остановить грузовую машину, которая их подобрала. Так, на колесах, но донимаемые пылью и жарой, они доехали до Ростова. Дальнейший путь проделали на товарных поездах через Донбасс до Лемберга (Львова); Харрер со всем своим багажом и карабином устроился в тормозной будке вагона. В Лемберге они решили, что не могут ехать в Оломоуц в своих грязных и рваных мундирах, поэтому на вокзале они спросили, где можно получить другую одежду, и их послали в одну казарму. Там им пришлось пережить неприятную историю.
   Они спросили, где находится вещевой склад, и их отправили на второй этаж. Там онц никого не нашли, постучали в соседнюю дверь и открыли ее. Их взорам представилось помещение, уставленное походными кроватями, на которых лежали солдаты и курили сигареты. Между кроватями носи-
124

лась темноволосая девушка лет пятнадцати, она только и делала, что подставляла курильщикам пепельницу. Каждый раз, когда кто-то из «господ солдат» звал ее, она подбегала с пепельницей, куда он стряхивал пепел. Никто не стряхивал пепел на пол и не желал дотягиваться до пепельницы, если девушка стояла у кровати соседа; каждый требовал, чтобы его обслужили особо. «Господин кладовщик», ефрейтор, был явно недоволен, что нарушили его заслуженный и приятный отдых и нужно было идти на вещевой склад. Харрера и его товарищей взяла злость: ведь они только что вернулись с фронта и им было странно видеть, что здоровый солдат среди бела дня валяется без дела на кровати, курит и помыкает несчастной девчонкой, как турецкий паша.
   Мундиры им заменили, и они попросили, чтобы им сменили нашивки. Кладовщик послал их в соседнее помещение и крикнул кому-то, что есть работа. Они с удивлением увидели там пятерых прилично одетых гражданских, которые вежливо и быстро выполнили их пожелание. Харрер понял, что это — евреи, и ему вдруг стало их жалко. Он, хотя и не курил, всегда имел при себе несколько пачек сигарет, которые быстро и с чувством неловкости положил на стол, когда уходил. «Целую руку, целую руку!» — в волнении забормотал один из этих людей.
   Так как их поезд отправлялся только вечером, а была еще первая половина дня, они захотели осмотреть город, при этом их интересовало и гетто. Вещи оставили в комендатуре вокзала. Вначале ничего особенного не бросалось в глаза; старые городские кварталы, как и везде. Они пришли к отлогой улице с трамвайными рельсами и медленно пошли вверх. Тут подошел трамвай — моторный вагон, но без обычного пассажирского вагона, а с двумя прицепленными грузовыми платформами с поднятыми бортами. Они выглядели, как железнодорожные, но были меньше размером. Трамвай остановился. Он доставил нескольких немецких полицейских в своих типичных форменных фуражках, а также нескольких людей в синих мундирах. Позже он узнал, что эти, в синих мундирах, были украинские помощники полиции, «полицаи». В руках у них были резиновые дубинки, палки и другие тяжелые предметы. Они стали заходить в расположенные поблизости дома, откуда тотчас же послышались крики и плач. Из домов выгоняли жителей — старых, лет под восемьдесят, и совсем «рных женщин, некоторых с грудными детьми на руках. Плачущих и кричащих, их всех загнали на платформы. Затем по углам платформ встали украинские полицаи с дубинками. Людей набили так плотно, что никто не мог пошевелиться. Еще и сегодня перед глаза-
125

ми Харрера стоит ужасная сцена: молодая, не старше восемнадцати, девушка в шелковом платье, стоявшая у края, ухватилась за борт платформы перекинула через него ногу, вероятно, пытаясь убежать. В этот момент полицай сильно ударил ее палкой по руке. Возможно, он перебил ей запястье. Девушка закричала, и трамвай вместе с грузом укатил прочь.
   Все трое оцепенели от ужаса и ничего не могли понять. Сбежалась толпа. Мимо шли полицейские. Одного они спросили, что же тут происходит. Он ответил, что опять проводилась акция. На следующий день надо снова доставить 40 000 евреев в каменоломню. Фронтовикам это показалось безумием; что же там должны делать эти старые люди, женщины и дети, они ведь не могут работать? Им ответили, что их не для работы туда отправляют. На краю каменоломни стоят пулеметы. Их туда загоняют и расстреливают.
   Это чудовищное известие просто ошеломило. На войне они навидались смертей, сами часто стояли на краю гибели, но подобного зверства видеть не приходилось. Да они и не могли даже подумать, что подобное может происходить.
   Кратчайшей дорогой они отправились на вокзал, много часов еще сидели на перроне, совершенно оглушенные, не способные сделать ни шага по городу, где творилось нечто чудовищное. Это событие произошло на их глазах в августе 1942 года.
   Вскоре они прибыли в Оломоуц, в свою запасную часть. Там они прежде всего получили полагающийся им отпуск. После него они снова возвратились в Оломоуц. В сентябре их направили в военную школу Ютербога. Харрера обучили на артиллерийского офицера и 16.12.1942 произвели в лейтенанты. Два его товарища получили только чин вахмистра артиллерии, так как оказались недостаточно подготовленными.
   В берлинском Дворце спорта состоялись торжества по случаю очередного выпуска. С речью перед 10 000 молодых офицеров выступил рейхсмаршал Геринг. До сих пор Харрер видит его перед своими глазами, слышит, как Геринг вещает с трибуны, что сейчас на фронте имеются некоторые затруднения из-за того, что части порой попадают в окружение. Существует только одна возможность — занять круговую оборону, как это происходит сейчас в Сталинграде, и упорно защищать позиции. Пусть враг атакует. Те, кто даст врагу соответствующий отпор, будут обеспечены всем необходимым и могут быть уверены, что в свое время их вызволят. В своей речи он кичливо сравнил теперешние бои с rgpoii-ческой битвой спартанцев у Фермопильского ущелья.
   Когда они вернулись на вокзал, то увидели там поезд рейхсмаршала. Спереди и сзади он был бронирован и был
   
оснащен зенитными пушками калибром от 5 до 8,8 см. Потом приехал сам Геринг, вошел в поезд, удобно расположился в своем салоне-вагоне и уехал. Харрер сказал своему мюнхенскому другу: «Им легко говорить о круговой обороне и железной стойкости, когда они путешествуют в ощетинившемся орудиями бронированном салон-вагоне. Устроили себе хорошую жизнь, а людей миллионами гонят на бойню».
   Вскоре Харрер получил еще один отпуск с поездкой домой. В начале января 1943 года он вернулся в Оломоуц и как новоиспеченный офицер стал обучать солдат-новобранцев. Его друг Хартунг получил назначение в 60-ю моторизированную дивизию в Сталинграде. Это было 2-го или 3-го января 1943 года.
   «В то время мы уже давно были окружены в Сталинграде и имели лишь минимальное количество топлива для моторизированных средств передвижения»,— сказал я Харреру.— «Плохо функционировало снабжение продовольствием. Начался голод. Не было тяжелых орудий, потому что мы их взорвали при переправе через Дон, чтобы занять круговую оборону. На помощь нам отправили с востока части из армии, которая должна была двигаться на Кавказ, но они понесли большие потери и были остановлены русскими. Мы уже чувствовали себя, как беспомощная толпа, брошенная и потерянная командованием сухопутных войск».
   На фронт пополнение должны были доставить самолетами. Харрер, еще совсем молодой офицер, двадцати одного года от роду, имел новобранцев, годившихся ему в отцы. Он подавал им команду: «Вперед, марш!»,— но они на это почти не реагировали, так что уже на второй день'он перестал их подгонять. Вместе с Хартунгом должен был отправиться еще один лейтенант, который уже получил приказ прибыть на боевые позиции, но собирался жениться, уже приехала его невеста, а ему приходилось ехать на фронт. Он был в полном отчаянии. Харрер посочувствовал ему и подал командованию полка рапорт, в котором просился на фронт со своим другом Хартунгом вместо того лейтенанта. Командир полка хотя и обратил его внимание на то, что Вилли имеет право не ехать на фронт, так как год назад погиб его брат и он остался последним сыном в семье, но это было добровольное желание, и он, командир, не возражает и вносит изменение в приказ.
   Они отправились 7.1.1943 с Восточного вокзала Вены. Для прощания из Мюнхена приехала жена Хартунга. А сам Харрер еще раз ненадолго заглянул к своим родственникам в Грац. До них дошли сведения, что на Западной Украине уже очень холодно, и поэтому они были готовы ко всему, так во всяком случае они думали.
   
   До Лемберга (Львова) добрались сносно, но затем пересели в допотопные немецкие пассажирские вагоны, которые не отапливались, потому что не были для этого оборудованы. Сразу же дала о себе знать его слабое горло — он заболел ангиной. После Днепропетровска у Вилли поднялась высокая температура. Ночью они прибыли на узловую железнодорожную станцию Синельниково в 50 км восточнее Днепропетровска. Там поезд остановился на более длительное время, был сильный мороз, и паровозный котел сразу замерз. На станции уже стояли несколько паровозов с лопнувшими котлами, из которых свешивались ледяные глыбы. Железнодорожники должны были привести вспомогательный паровоз из Днепропетровска. Хартунг использовал эту заминку, чтобы отвезти Вилли назад, в Днепропетровск, в лазарет. Так они не доехали до своего пункта назначения — главного резерва группы войск «Юг» в Ростове.
   Сначала Хартунг привел Харрера, у которого помимо жара началось такое воспаление горла, что трудно было глотать, в комендантскую службу. На следующий день их послали к" врачу гарнизонной комендатуры. Друг всюду сопровождал Харрера, они доложили о себе капитану медицинской службы доктору Мекке, врачу военно-воздушных сил, который оказался очень приятным человеком. Он осмотрел Вилли и сказал, что есть небольшая больничная палата, где можно остаться, а можно идти в госпиталь. Харрер, конечно, охотно принял предложение, так как уже еле на ногах держался. В палате стояли четыре кровати, одна была свободной. Таким образом он получил все необходимое, чтобы вылечиться. Там его и застало известие о конце сталинградской катастрофы. Медикаменты, покой, внимательное отношение медперсонала быстро подняли его на ноги. Друг его Хартунг тоже не поехал в Ростов, а затерялся где-то в Днепропетровске, пока не пришло известие о последних днях «котла».
   Но тут уже началось наступление советских воинских частей на запад через Донецкую область на Днепропетровск. Положение немецкого вермахта становилось все более опасным и неустойчивым. Русские могли внезапно занять Днепропетровск, перекрыть каналы снабжения, а это означало бы крушение всего Южного фронта.
   Генерал Штейнбауэр, назначенный военным комендантом города, созвал всех офицеров на собрание в гостиницу «Астория»,, и друг Харрера тоже пошел туда. Собрались 60 офицеров. Оказалось, что в городе находилось примерно 100 000 бежавших с фронта немецких солдат. Когда генерал начал распределять обязанности среди офицеров, их количество начало постепенно уменьшаться. Когда же дошла
128

очередь до артиллерии, то из артиллерийских офицеров, Хартунг оказался единственным. Надо же было такому случиться, что человек, всего месяц назад ставший артиллерийским лейтенантом, получил задание защищать орудийным огнем город с полумиллионным населением. Он сразу направился к Харреру и спросил, выздоровел ли тот настолько, чтобы участвовать в работе. Вилли ответил утвердительно, и они договорились, что друг должен заняться орудиями, боеприпасами, а Харрер командовать артиллеристами. Хартунг раздобыл две грузовые машины и один легковой автомобиль. Харрер поставил весь транспорт на улице и стал обращаться к каждому, у кого были красные погоны артиллериста. Это все были отбившиеся от своих частей солдаты. Каждому он предлагал занять место в строю и получить довольствие. Таким образом удалось собрать восемьдесят человек, почти целую батарею. За это время его друг нашел на одном саперном складе, принадлежавшем словацкой дивизии, пять чешских орудий фирмы Шкода и 3500 снарядов. Харрер разыскал артиллеристов из числа судетских немцев, которые были обучены чехами и разбирались в этих 10-ти сантиметровых пушках и гаубицах. Они установили орудия на юго-восточной окраине Днепропетровска и подготовили команду для ведения огня по возможным целям.
   Но, к счастью, до этого не дошло. Кроме тех пяти орудий были у них еще две пушки калибра 8,8 см и несколько горных орудий калибра 7,5 см, оставшихся от горно-стрелковой части, которые они установили вдоль восточной магистрали павлоградского направления. В этом и состояла вся оборонная мощь города. Русские иногда попадали в поле зрения, но нападать не рисковали. Если бы они начали атаку с десятью или двадцатью танками, то беспрепятственно могли бы перейти мост и свободно перемещаться по городу. Это было бы катастрофой. Но русские находились еще далеко, на реке Миус.
   Итальянцы, которые спаслись после разгрома под Сталинградом, продавали на базаре свои винтовки, чтобы получить немного еды. Многие немецкие солдаты прошли сотни километров в обмотках на ногах, потому что не имели сапог. Это было жалкое зрелище, свидетельство наступавшего краха. На снабженческих базах все — от ефрейторов до самых высших чинов — носили шинели на подкладках из роскошного меха. Меха армия получила как пожертвования от народа Германии, но фронтовики их никогда не видели. Не доходили до солдат и многочисленные подарки, в том числе лыжи, так необходимые зимой, но сожженные в печках тыловиков.
   
   За это время, по слухам, из Франции в район Днепра прибыли свежие дивизии, среди них воздушно-полевая дивизия и дивизия СС «Рейх», вооруженная танками «Тигр». Русские не наступали. Немцы провели контратаку на советские части на юге Украины, пока те не были отброшены на позиции зимы 1941/1942 гг. Их часть, называвшаяся «Батарея »Бере-зы»», сохраняла личный состав до 12 марта, так как люди не хотели возвращаться в свои части: здесь им было хорошо и не грозил голод. Но имелся приказ направить людей обратно в свои воинские части. Для Харрера и его друга Хартунга тоже пришло время возвращаться в свой «резерв главного командования». Но их часть была уже не в Ростове, который опять стал русским, а в Хортице, в деревне немецких колонистов у плотины Днепра. Там они проторчали до мая, так как в первую очередь требовались пехотинцы, а не артиллеристы. Вероятно, не хватало орудий. Только когда закончилась вся реорганизация, их послали на фронт. Он вместе с другом Хартунгом был направлен в Макеевку около Ста-лино, в 128-й полк самоходных штурмовых орудий, Хартунга во 2-ю, а Вилли — в 3-ю батарею. Там он совершил свой «самый большой, не простительный для солдата проступок». Произошло это так. Командир подразделения представил их командиру полка, полковнику доктору фон Хорну — сначала Хартунга, а затем — его. Полковник благосклонно-покровительственным жестом достал из нагрудного кармана свою золотую табакерку и протянул ее, сначала Хартунгу, а затем Харреру. Друг взял сигарету, а Вилли не взял, так как был некурящим, но по-военному щелкнул каблуками и сказал: «Спасибо, господин полковник, я не курящий!» Полковник так побледнел, что Харрер с состраданием подумал, не хватил ли старика удар, двое командиров также побледнели, будто увидели верный знак поражения в войне, раз существуют солдаты, которые рискуют так говорить. Ведь всем им, как высшую заповедь, вдалбливали: если начальник что-то дает, должен быть один ответ «Спасибо!» и больше ни слова. Как, видно, ему уже надоело быть покорным служакой, а может, бес попутал, прокомментировал свою выходку Вилли.
   Я напомнил ему пережитое в Лемберге, хвастливую бол
тливость Геринга, крушение под Сталинградом, что, конечно,
наложило отпечаток на его сознание: он же все-таки австри
ец, к тому же из «воинственного горного племени». Рабское,
слепое повиновение и покорность не в нашем духе. Я посту
пил бы точно так же, так как я тоже некурящий и всегда
ненавидел прусский милитаризм.
   Когда господин полковник немного оправился от шока, он повернулся на 180° и ушел.
130

   Командир батареи Роде, 26-летний капитан, был хорошим человеком и единственное, что смог вымолвить: «Лейтенант Харрер, что же вы за глупость совершили?» На что Вилли ответил: «Господин капитан, я же некурящий, о чем и сказал господину полковнику, как полагается, добавив «спасибо». Почему я должен курить, только потому, что господину полковнику захотелось нас побаловать?» Но капитану Роде этого было не понять.
   Полковник знал, как отомстить за свой «позор» с куревом. Это происходило примерно так, как описано в книжках о восточных племенах, когда кто-либо осмеливался не выполнить волю или оскорбить святейшие чувства вождя. Это напоминало персонажей Карла Мая. Вилли теперь доставалось больше других. Ежедневно слышалось: «Лейтенант Харрер — дежурный по дивизиону!» После этого полагался свободный день, но лейтенант Харрер назначался дежурным по батарее, посыльным офицером в штабе дивизии, в штабе корпуса и т. д. И этой круговерти не было конца. Он не имел свободного времени. Но более ощутимые каверзы он испытал, когда проводились учения моторизированной пехоты с танками. Харрер, назначенный наблюдателем, должен был вместе с двумя радистами явиться к 4 утра и пробыть на жаре целый день до поздней ночи. На его счастье, он был человеком тренированным и находился в хорошей форме, так что месть полковника не могла причинить существенного вреда его здоровью.
   В начале июля была в разгаре битва под Курском, громадное сражение, в котором с обеих сторон участвовали более 2 миллионов человек, более 6 тысяч танков, почти 30 тысяч орудий и минометов и свыше 4 тысяч самолетов. Дела там шли все хуже и хуже. Командование войсками пыталось ослабить напор противника. 23-я танковая дивизия, в состав которой входил их артиллерийский полк, и 16-я моторизированная дивизия находились в резерве и имели задачу оперативно отрезать весь Донбасс вплоть до берега Азовского моря. На их участке восточнее Сталино активные действия не происходили. Они получили приказ имитировать наступление, то есть провести ложную атаку на Донце, якобы с целью переправиться через него. Они скрытно выдвинули 23-ю танковую дивизию, а самолеты-разведчики следили за реакций русских, которые, как предполагалось, должны получить разведданные о наступлении противника. Но русские никак не реагировали; вероятно, 0ни поняли, что эту акцию не стоит принимать всерьез. Поскольку весь фронт был в огне, они получили приказ вступить теперь в бой под Курском. Когда заняли позиции на окраине Харькова, русские
131

прорвались с тыла. 16-ой моторизированной дивизии пришлось сдерживать натиск этого клина, так как там наступала почти целая армия. Удалось остановить прорыв русских на позициях 294-й и 295-й пехотных дивизий. Форсированным маршем 23-я танковая дивизия возвратилась из-под Харькова в район восточнее Сталине и также была брошена на прорвавшиеся русские части. В боях также участвовала дивизия СС «Рейх» со своими «тиграми». В конце концов в тяжелых боях почти удалось отбросить русских на их исходные позиции на Миусс, где они смогли только удержать небольшой плацдарм в 1 кв. км в районе Дмитриевки.
   26 июля Харрер получил первое легкое ранение, оно его не очень беспокоило, и 4 августа 1943 года ночью его послали вперед, чтобы сменить выдвинутого вперед артиллерийского наблюдателя от дивизии СС «Рейх», так как эта дивизия после выполнения специального задания выводилась из боя, получала новое подкрепление и готовилась в качестве «пожарной части» для нового специального ввода в бой. Ночью он добрался до наблюдательного пункта на переднем склоне. В темноте ничего не было видно, он хотел получить информацию и данные для стрельбы у эсэсовца-наблюдателя, шар-фюрера, который уже заждался смены, но тот очень торопился и только сказал, что на рассвете сам все увидит, а данные очень скудны. По-видимому, он стремился только к тому, чтобы как можно скорее уйти. Когда рассвело, Харрера ожидал сюрприз. Траншеи находились не на переднем склоне, а на некотором расстоянии, там имелись убежища типа маленьких земляных бункеров, где можно было укрыться. Сразу перед их позициями был крутой спуск. Рано утром русские начали стрелять из орудий и минометов вглубь их позиций, снаряды и мины буквально утюжили местность. На другой стороне стояла разрушенная церковь, где находились снайперы, которые незамедлительно открывали огонь, стоило кому-то из немцев высунуть голову из траншеи. Многие получили ранения в голову, пули даже пробивали каску. Русские минометы постоянно сбивали антенну передатчика, как только он ее выдвигал, поэтому у него все время была плохая связь. 5 августа около полудня стало намного спокойнее, слышалось меньше выстрелов, но стояла сильная жара, и даже при слабом дуновении ветра чувствовалась все более нестерпимая вонь от разлагающихся трупов, лежавших по всему переднему краю. Он направился в укрытие к радистам, чтобы спросить, как функционирует связь с их основными позициями. За вражескими целями в Дмитриевке он наблюдать не мог, так как сразу получил бы пулю в голову, стоило только на секунду поднять ее над краем траншеи. Радисты
132

клевали HOCOI^ от усталости. Он попытался связаться самостоятельно, снял каску, надел наушники и начал налаживать связь. Вдруг, к своему удивлению, он услышал: «Урра! урра! урра!» и решил, что звуки идут от передатчика. Когда же снял наушники, выяснилось, что крики доносятся снаружи, а не из наушников. Он быстро надел каску, схватил со стола гранаты. Рядом со столом на полу лежало несколько раненых пехотинцев. Он выбежал с двумя «лимонками» в руках, пробежал пару метров к траншее, но тут увидел, что вся траншея уже полна русскими, одетыми в летнюю форму, в пилотках, но без касок, и у каждого в руке автомат. Вилли внезапно поднялся до пояса, снял с предохранителя гранату и скатил ее к ним в траншею, которая была всего в двух метрах, так что они почти могли дотронуться друг до друга руками. Тут перед ним мелькнуло десятка два вскинутых автоматов, он бросился на землю и скатился вниз, к бункеру, в голове пронеслась мысль: если граната взорвется, то в возникшем облаке пыли надо бросить вторую. Но граната не взорвалась, то ли не было взрывателя внутри, то ли кто-то из русских быстро подхватил ее и отбросил дальше, то ли он просто не услышал взрыва. Он понял, что приходит конец его фронтовой службы. Он раздавил каблуком шкалу передатчика и зарыл документы связи в землю. Тут он увидел, как в блиндаж влетело что-то темное. Это оказалась ручная граната, которая тотчас же взорвалась. Он стоял у дверного косяка с пистолетом в руке. Взрывом ему почти полностью раздробило правую кисть, сжимавшую рукоятку пистолета, так что он уже ничего не мог ею делать. Пистолет куда-то отбросило. Он только успел еще крикнуть своим радистам, чтобы они вслед за ним укрылись в маленьком бункере. Гарь, дым, пыль, вонь, крики раненых — все это превращало укрытие в настоящий ад. Харрер ничего не мог видеть, да и дышать почти не мог. Один из его радистов бросился вперед, видимо, в паническом страхе пытался куда-нибудь убежать, и когда он уже выходил, в укрытие влетела вторая граната, ударившись о туловище радиста. В тот же миг она разворотила ему брюшную полость, и он упал мертвым. Русские бросили еще три ручные гранаты, затем наступила тишина.
   Харрер рассказывал, что очень точно запомнил то мгновение, когда стоял на месте в ожидании своего конца, но без боя принимать его не хотел. На левом боку у него висел финский нож. Ему подарил этот нож знакомый, воевавший в Финляндии. Левой рукой, которая еще действовала, он на* меревался обороняться и не дать застрелить себя без боя.
   Он стоял, прислонившись к стене у двери, и увидел что-то странное: сначала — только сапоги, затем колени, штаны, и
   
перед ним возник маленький мужчина, который спустился вниз без автомата и сказал: «Камерад, выходи! Камерад, выходи!» Радисты, находившиеся позади него, крикнули: «Господин лейтенант, сдаемся, сдаемся!» — «Да, да,— сказал он,— мы ведь ничего другого не можем сделать». Тут маленький русский оказался внизу; у него было круглое лицо с рыжими усами, возраст его был примерно 35—38 лет. Харрер не знал, как с ним поступить. Наверное, у того семья и дети, а здесь дело безнадежное. Поэтому он поднял руки вверх и только тут заметил, что у него оторвана вся штанина, и кровь течет по ноге. Русский схватил его и вытолкнул из укрытия, наверху в траншее его приняли двое других русских, приставили к нему справа и слева дула своих автоматов и погнали по склону до Миуса. На ходу русские обшарили его брючные карманы и вытащили сложенную газету, которую он всегда носил с собой для определенных целей. Они тут же пустили ее на самокрутки и спросили, нет ли у него табака.
   Но ему пришлось увидеть и совсем другую картину пленения. На земле лежал пехотинец. Потерял ли он сознание или только притворялся, нельзя было понять. Русские его сразу пристрелили. Такое их поведение он объяснил тем, что они ожидали скорого контрнаступления.
   Двое оставшихся в живых радистов также были схвачены русскими, их тоже вели вместе с Харрером. Только сейчас Харрер заметил, что не может как следует ступать правой ногой, а обувь полна крови. Он должен был почти километр прыгать на левой ноге, а перед этим еще переходить через реку Миус по двум огромным бревнам. Посреди этого импровизированного моста он оторвал свой личный знак и бросил его в воду вместе с каской. Так они перебрались на другой берег. Он понял, что война для него закончилась и начинается новый отрезок жизни. Что он принесет?
   Они пришли в полковой медицинский пункт. Там находилось несколько очень молодых девушек, которые начали обрабатывать и перебинтовывать его раны. Затем его привели к капитану, и тот сразу спросил по-немецки его имя. Вилли сказал, что он немецкий солдат. Но капитан заявил, что это ложь, он лейтенант Липпе. Вилли оспаривал это. Капитан остался при своем мнении, и показал ему военный билет лейтенанта Липпе, который нашли в форменной куртке Вилли, когда девушка его перевязывала. Оказалось, Вилли ошибочно надел китель лейтенанта Липпе, который служил на батарее и избежал плена. Потом Вилли признался, что является лейтенантом, Харрером, это подтвердили двое радистов, которых к тому времени тоже доставили. Капитан приостановил дознание. Вилли окончательно перебинтовали,
134

и ему пришлось некоторое время лежать, хотя сильной боли он пока не испытывал. Тут подъехала телега, застланная сеном, на которой уже лежал русский с раздробленным осколками предплечьем и, как оказалось, его ранило как раз в том районе, который обстреливала батарея Вилли. Его положили на сено рядом с русским, поодаль шагал один из радистов, другой примостился на передке телеги. Они поехали в лощину, где стоял джип.
   Вилли с радистами посадили на заднее сидение, впереди — водитель и младший лейтенант с автоматом. Они проехали часть пути вдоль откоса, младший лейтенант приказал вдруг остановиться и велел Харреру выйти. Вилли попробовал встать, что удалось с большим трудом, слегка опираясь на свою онемевшую ногу без сапога, который санитары при перевязке вынуждены были разрезать и снять, так как в ноге сидел осколок гранаты, а сапог был залит кровью. Он уцепился за джип, но русский приказал ему отойти от автомобиля. Сначала Харрер не понял, чего же от него хотят, ведь ясно было, что идти пешком не сможет. Все-таки Вилли немного отошел и при этом невольно оглянулся. Тут он увидел, что русский со словами «Давай! Давай!» снимает свой автомат с плеча. Харрер понял, что пришел его последний час. Пошатываясь, он сделал еще несколько шагов, оглянулся и увидел, что русский прицеливается. Харрер сжался в ожидании выстрелов. Вдруг он услышал крики радистов: «Господин Харрер! Господин лейтенант Харрер!» Он выпрямился и впереди вдруг увидел над холмом сначала фуражку русского офицера, а затем его голову, и наконец — всю фигуру. Офицер приблизился, и по знакам различия Харрер понял, что это был русский полковник, который, не обращая на него внимания, прошел к джипу и стал спокойно, но внушительно разговаривать с младшим лейтенантом. Тот убрал свой автомат. Оба радиста помогли Вилли снова сесть в автомобиль, так как самостоятельно он уже не смог этого сделать. Полковник пошел дальше. Очевидно, он что-то осматривал. Он спас Харрера. Подумать только, что бы произошло, приди он несколькими секундами позже. Но он появился в нужный момент и с нужной стороны. Поэтому Вилли жив.
   Они поехали дальше и прибыли на командный пункт дивизии. Там его еще раз перевязали и снова допросили. Русские, вероятно, предполагали, что лейтенант должен знать все, даже фамилии командиров. Они, очевидно, не могли себе представить, что младший офицер если и знал свою батарею, то был слабо осведомлен о своей части и ничего не знал о том, что могло интересовать русских в отношении дивизии.
135

Они еще спрашивали, где была позиция его батареи. Сейчас кажется невероятным, что в тот момент можно было соображать так ясно. Он вспомнил, что по прибытии в последний район боевых действий искал удачную огневую позицию для своей батареи и нашел место, казавшееся ему наиболее подходящим. Но там стояли щиты с надписью: «Внимание, мины!» Это-то место он и указал русским, как позицию батареи, когда они пришли с картой. Русские направили на этот участок огонь артиллерии, а затем с глубоким удовлетворением услышали несколько взрывов мин. Переводчиком на допросе был преподаватель истории из Москвы, очень вежливый и хорошо говоривший по-немецки. Внезапно Вилли упал без сознания и пришел в себя, только когда его подняли и опять посадили на стул. Это повторялось еще два или три раза, пока его не перестали допрашивать, поняв, видимо, что от него мало толку. Наступил уже вечер. Из-за потери крови и болей у Вилли усилилась лихорадка. Его осторожно поднял уже немолодой солдат и отнес в находящийся поблизости коровник, где лежали две коровы. Там солдат уложил его на подстилку, привалив к теплому брюху одной из коров, которая как-то успокаивающе жевала свою жвачку. Он лежал на чистом сене, нигде не было грязи, и он чувствовал себя совершенно защищенным. С тех пор он питает к коровам особо теплые чувства.
В русском полевом лазарете
  На следующий день утром его вынесли из коровника и положили на землю перед крестьянским домом, в котором его допрашивали. У него были невыносимые боли, особенно в правой ноге, и держалась высокая температура. Когда медсестра вновь перевязывала его, он услышал, как кто-то, проходя мимо, сказал по-немецки: «Да, этого здорово зацепило. Если и выберется, то только с одной ногой». Когда он открыл глаза, то увидел нескольких немецких пленных, среди них был и немецкий врач. Тут он с ужасом понял, что над ним нависла огромная опасность — потерять ногу, да еще после всех ужасов с ручной гранатой, разорвавшей живот радисту, а также вчерашней сцены, когда младший лейтенант мог застрелить его, не появись в нужный момент русский полковник.
   Затем его отвезли на грузовой автомашине в ближайший русский полевой госпиталь, который был оборудован в бывшей помещичьей усадьбе. Его положили на носилки, а когда несли, он увидел, что в здании много комнат, в которых
136

прямо на полу, без подушек и постели, лежали раненые русские солдаты, в том числе и перенесшие операции по ампутации ног и рук. Его же внесли в маленькую комнату и положили на железную кровать.
   Вскоре после этого из ближней деревни пришло несколько молодых женщин, работавших добровольно санитарками. Они увидели его тяжелые раны, вернулись в деревню и принесли перьевые подушки. Такая забота очень удивила и растрогала его, он же видел, как плохо было раненым русским. К нему часто приходил охранник, наблюдал за ним, хотя в таком состоянии он не смог бы сбежать.
   Своих двух радистов он больше не видел. Спустя несколько лет, после возвращения из плена домой, он узнал, что их отправили в Сибирь, но они выжили и возвратились на родину. Один из них даже давал показания о нем в земельном ведомстве по делам инвалидов, не зная, жив ли Вилли.
   В госпитале он сразу попал на операционный стол. Главный врач, маленький жилистый человек, лет шестидесяти, еврей, как понял Вилли, немного знал немецкий язык, и они побеседовали о том, что с ними со всеми сделала война. Затем он вышел и вернулся с молодой белокурой военной врачихой, которой было не больше тридцати. Из-за жары она была легко одета: под легким белым халатом только бюстгальтер и трусики, как он смог заметить несмотря на свое скверное состояние. Она сразу начала оперировать его колено. Несколько операционных сестер извлекали осколок за осколком.
   За это время в его комнату на вторую койку положили молодого раненого, двадцатилетнего пехотного лейтенанта Арнольда Классена, которому в рукопашной схватке прикладом выбили все зубы и разбили челюсть. Это был высокий, стройный, белобрысый парень, в которого сразу влюбилась одна из медицинских сестер и принесла ему несколько подушек. Каждый раз она нежно прижимала его к себе, когда после перевязки опускала на постель. Но из-за постоянного жара он чувствовал себя ужасно и был апатичен. Вскоре эта медсестра привела из деревни женщину, которая стала особо заботиться о Вилли и принесла ему несколько помидоров и лук. Ей было лет за тридцать, она рассказала, что ее муж погиб на войне, а ей нужен мужчина, который заботился бы о ней и ее детях, так что пусть Вилли останется у них в деревне. Свое желание она высказала по-человечески естественно, без какой-либо враждебности. Харрер был для нее не врагом, а мужчиной, который должен был выполнить свой долг по содержанию ее семьи, вместо мужа, погибшего на войне, в которой не повинны ни муж, ни Харрер.
137

   В палату приходил капитан, который просил его помочь в овладении немецким языком, так как русские скоро займут Германию и знание языка могло бы пригодиться. Он также не проявлял никакой враждебности и высказала свое желание как нечто само собой разумеющееся, так, будто не было войны между их странами. О том, что для Вилли из-за постоянной лихорадки это непростая задача, он, вероятно, не подумал. Вилли только сказал ему, что это трудно сделать, так как нет необходимой учебной литературы, о болях и высокой температуре он не говорил. В следующий раз, примерно через неделю, капитан принес немецкую хрестоматию для начальных классов. Немецкий язык тогда был первым иностранным языком в русских школах. Хрестоматия оказалась совсем неплохой. В разделе для чтения он нашел «Проклятие певца» Людвига Уланда, «Дорогу через луг» Петера Розеггера и несколько других рассказов, а в конце необходимый немецкий словарик. При головных болях и постоянном жаре Вилли приходилось очень напрягаться, но так как капитан был очень приветлив и вежлив, то ему не хотелось его обижать, и он с железным самообладанием старался помочь офицеру. И они продолжали заниматься. В конце августа состояние его здоровья настолько ухудшилось, что возникла опасность гангрены ноги. 28 августа 1943 года еще раз оперировали колено. При этом удалили оставшиеся осколки и все, что было поражено нарывами, в течение получаса гной насквозь пропитывал толстую повязку.
   Сразу после операции и наркоза с эфиром или хлороформом он еще больше ослаб. К этому добавилась и такая скверная штука, как дизентерия с сильным кровавым поносом.
   Он лежал на кровати и смотрел в окно на пыльную деревенскую улицу, по которой в течении трех дней двигались в западном направлении длинные колонны красноармейцев. У каждого на плече висела винтовка, а у некоторых вместо рюкзака был просто синий холщевый мешок, в котором, видимо, лежали патроны или хлеб. Пленные понимали, что эти части приведены в полную боевую готовность для нового наступления в общем направлении на Сталине. В первые сентябрьские дни в госпитале началось беспокойное оживление, так как стало известно, что советское наступление проходило успешно и госпиталь должен последовать за наступающими войсками.
  *В один из последующих дней он увидел в окно, как на близлежащем лугу приземлился маленький биплан, из него вышли две девушки в легких платьях и летних шлемах, они
138

вошли с носиЯками в госпиталь и вскоре вышли, неся к самолету одного из больных, погрузили его в самолет и сразу улетели. Как потом стало известно, они улетели в Ростов.
   Почти всех русских раненых уже эвакуировали, только он и его сосед по койке Классен оставались на месте. Однажды в дверь заглянула тихая, худенькая русская девушка, у которой было ранение в предплечье. Может быть, она хотела убедиться, не осталась ли одна. Девушка безмолвно исчезла, но им это показалось немым укором. Она, конечно, этого не хотела, уж слишком была застенчиво^.
   В конце эвакуации его и Классена погрузили в застеленный сеном кузов грузовика, и они поехали. Перед этим Вилли наложили гипсовую повязку от пальцев ног до груди, оставив лишь отдушины над гноящимися местами. Во время поездки даже при минимальной тряске у него начинались безумные боли. Он беспрерывно кричал, а по прибытии в хирургический госпиталь почти потерял голос.
   Госпиталь состоял из большой палатки рядом со зданием, которое вероятно, было школой, но сейчас использовалось для других целей. Вначале их приняли в большой палатке, затем направили в помещение с многочисленными нарами, на которых лежали раненые русские солдаты, но было и несколько немцев. Среди последних находился и горный стрелок Давид Хангль из Пфундса в Тироле, у Давида было сквозное ранение груди; входное и выходное отверстия были заклеены пластырем. Это его особенно не беспокоило: пуля прошла навылет.
   Вскоре пришли молодые русские и спросили его о профессии. Услышав, что он инженер-электрик, они сразу попросили помочь в решении интегральной задачи. Но он был уже так физически и умственно изнурен, что и помыслить не мог об интегралах, к тому же в школе он не блистал по части интегральных исчислений. Помочь русским он не мог, хотя они были удивительно любознательными.
   Затем его перевели в этом же здании в другую палату площадью примерно 4 на 4 метра, у которой было два выхода. Она стала его домом с начала сентября 1943 до конца января 1944 года. С ним в комнате находились лейтенант Классен и низкорослый саксонец обер-ефрейтор Вальтер Фогт или Фойгт — он уже не помнит точно его фамилию — у которого было сквозное огнестрельное ранение бедра, оно не гноилось, но доставляло ему определенное беспокойство. Саксонец считал, что ногу надо оставить негнущейся, чтобы по возвращении домой больше не работать, но получать хорошую пенсию по инвалидности. Обер-ефрейтор долгое время был вместе с ним, в том числе и в лагере 108/1. В феврале
139

1945 года он умер от воспаления легких. Но Харреру он доставил много неприятностей, поэтому Вилли неохотно вспоминает о нем. Их комната, вероятно, была раньше кухней, имевшей свой выход во двор через сени с чуланом. Он все еще лежал на носилках, на которых его привезли в госпиталь. Они были сломаны в изголовье и в качестве возвышения ему подкладывали кирпичи. На нем был все тот же мундир и затвердевшие, как доски, от засохшей крови штаны с многочисленными дырками от осколков гранаты. Полуоторванная штанина лежала рядом. Ничего другого ему не дали. Одежда и носилки вполне соответствовали друг другу. Рядом с его носилками находились небольшие нары, на которых помещались два человека, там лежали Фогт и Хангль. У другой стены были еще одни, пока еще пустые нары; в углу находилась немудреная, но экономичная плита из кирпичей с толстым железным листом наверху. На пустые нары немного позже поместили пленного Гуго Цундля из Лодзи, а затем русского «самострела». Такие солдаты встречались и у русских.
   Вначале лечение было неплохое. Начальствовала рыжеволосая, немолодая женщина в чине капитана, медицинской службы, еврейка, вроде бы из Полтавы. Он упомянул об этом лишь потому, что указанные обстоятельства приобрели для него потом трагическое значение. Каждое утро им неукоснительно выдавали примерно четверть литра перловой каши и 200 г черного хлеба, в обед чуть больше каши и столько же хлеба, на ужин тоже четверть литра каши и 150—200 г хлеба, изредка, как особое дополнение, на ужин к чаю давали даже конфету. Поздним вечером в четвертый раз получали кружку чая или горячей воды. На питание не жаловались, жить было можно.
   Состояние Вилли оставалось неважным, лечение продвигалось плохо, а понос не прекращался. Физически он составлял половину себя прежнего. Из-за гипсовой повязки не мог вставать и ходить в уборную, поэтому русские дали ему спаянное из железных банок подкладное судно. Ежечасно охранник вынужден был спускать ему штаны и подставлять судно. Штаны были надеты поверх гипсовой повязки, к счастью они были широкие, как у солдат-танкистов. Каждый раз при этой процедуре солдат закидывал за спину винтовку, чтобы освободить руки, затем подтирал его, надевал штаны, выносил судно и выливал его содержимое вместе со слизью и кровью. Вилли часто спрашивал себя, стал бы так поступать немецкий охранник с русским пленным? Нет, вряд ли. Часовые менялись, но почти все относились к нему хорошо. Правда, по некоторым было заметно, что они привыкли при-
140

I
служивать и fe охраняемых видели скорее начальство, чем пленных.
   Местонахождения госпиталя он точно не знал, по-видимому, он РШХОДИЛСЯ в угольном районе, где-то севернее города Шахты. Когда было холодно, часовые ходили за углем и возвращались с корзиной антрацита. Вилли хорошо и регулярно снабжали всем необходимым, в том числе и свежим бельем, но непрекращающийся понос приводил его в уныние. Однажды к нему зашла старушка, с которой он когда-то поделился кусочком мыла. Она дала ему тогда несколько помидоров, он их съел, хотя никогда не любил. Теперь она снова принесла ему помидоры, лук и соль. Она нарезала помидоры и лук, посолила их в консервной банке и велела ему съесть. Он подумал, что все равно кишечник ничего не удерживает. Решив, чем медленно погибать от поноса и слабости, лучше уже умереть от того, что выберешь сам, и съел все. И вдруг сразу стало лучше, кровавый понос прекратился, а ведь до этого он продолжался несколько месяцев.
  Я рассказал ему об аналогичном случае, происшедшем со мной еще за два месяца до сталинградского «котла» при строительстве зимних квартир в излучине Дона. Я тогда заболел дизентерией от немытых помидоров, которые мне подарила старая женщина, когда я ждал очереди к зубному врачу. Я вообще не любил помидоров из-за их запаха, а тут польстился на слишком красный спелый помидор. Вскоре у меня начался понос, меня положили в госпиталь. В течение нескольких недель его никак не могли остановить. В немецком полевом госпитале не было действенных средств. Тогда я попросил лечащего врача доктора Дибольта из Линца назначить мне вместо диеты, которая из-за отсутствия продуктов все равно была невозможна, обычное питание. Так или иначе все съеденное почти сразу выбрасывалось со слизью и кровью. Когда я начал получать нормальное питание, понос почти мгновенно прекратился. Правда, кишечник остался слишком чувствительным к инфекциям, и в плену часто повторялись тяжелые поносы. Я потом лечил их резкой сменой питания: сначала менял хлеб на рыбу, потом наоборот, рыбу на хлеб. Кашу переносил и ел только в малых количествах. При этом как исполняющий обязанности лагерного электрика я получал в качестве вознаграждения 1 литр каши ежедневно. Эту добавочную порцию я всегда отдавал товарищам, а сам съедал только положенные четверть литра, иначе начинался понос. Предрасположение оставалось у меня до отъезда домой и даже дома сохранялось по отношению к отдельным продуктам. Когда о загадочном выздоровлении я разговаривал со своим домашним врачом
   
и одним терапевтом, то они объяснили, что от резкой смены пищи часто погибают бактерии, находящиеся в органах пищеварения.
   Сестры госпиталя, где лежал Вилли, были очень разные. Одна, черноволосая, неприветливая, даже грубая, много командовала, видимо, это была старшая сестра; но запомнилась и высокая, стройная блондинка из Москвы, Маруся. Она всегда относилась к нам с теплом и сочувствием - настоящая медицинская сестра, какой ее себе представляет каждый пациент.
   На свободные места в палате позднее положили несколько советских «самострелов», каждый прострелил себе левую руку, это были пожилой узбек из Ташкента, молодой армянин из Еревана и молодой еврей. Один из них даже отстрелил себе палец. Восторженная защита Отечества, вероятно, не была характерной чертой для всех русских, хотя Вилли считал это чуть ли не национальной чертой их характера. Во всяком случае, в этом маленьком помещении собрались очень разные люди, к тому же у дверей всегда стоял русский часовой с винтовкой.
   Однажды дверь распахнулась и вошла главврач с белым, как мел лицом, за ней следовало несколько сестер. Он сразу подумал, что случилось нечто особенное. Она обрушила свой гнев на Цундля, «фольксдойча» из Лодзи, знающего в совершенстве польский и немного — русский. Именно на него она показывала пальцем и что-то кричала. Никто, кроме него, не понял, в чем дело. Главврач резко повернулась и вышла из палаты. Тут Цундль объяснил, что наступили черные дни. У главврача страшное горе, и она ненавидит всех немцев. Ее родной город Полтава был захвачен- немцами, а осенью 1943 года освобожден русскими войсками. И вот она получила известие от местных властей, что при отходе из города эсэсовцы расстреляли ее родителей как евреев и разрушили их дом.
   Это был конец их сносного существования в госпитале. Врачиха больше не показывалась, их перестали лечить, даже не перевязывали, не меняли белье. Теперь они просто лежали в своей комнате, к ним относились так, будто их вообще не существовало. Это очень угнетало, поскольку, хоть им и пришлось пострадать, они могли понять русских, и зверства эсэсовцев будили в них ярость. При этом Вилли вспомнил случай в Лемберге. Теперь, когда он порой стонал от боли, русский охранник только сердился: «А чего вы хотите? Отправляйтесь в Треблинку или Освенцим и посмотрит там, как ваши обращаются с людьми». Вилли ответил, что названий Освенцим и Треблинка никогда не слышал и не знает,
142

где это и что означает. На это русский возразил: «Да, вы все ничего не знаете или не хотите знать. Когда вам больно, зовете на помощь. А там убиваете людей самым зверским образом!» Об этом они узнали от русских. Мы на фронте ничего об этом не знали, от нас скрывали всякую информацию о таких делах.
   Лечение Вилли приостановилось; боли в колене стали просто невыносимы. Однажды, когда он посмотрел на свой гипсовый грудной панцирь — а промежуток между гипсом и грудной клеткой все увеличивался из-за усыхания тела — он увидел множество выползавших из-под гипса червей. Ему показалось, что их сотни и даже тысячи. Трудно описать, что может испытывать человек, чувствующий, что его заживо могут сожрать черви. Тут и рассудок не мудрено потерять. И он был недалек от этого. Он постоянно стонал от боли. Часовой по этому поводу ничего не говорил, только отворачивался, когда выползали черви. От отчаяния Вилли хотел повеситься. Над его головой в стене торчал толстый гвоздь, выступавший на 5-7 см. От предыдущих перевязок осталось в запасе несколько марлевых бинтов, из которых Вилли хотел сделать петлю и повеситься. Но гипсовый панцирь не позволял дотянуться до гвоздя. Отчаяние было безграничным, жизнь стала невыносимой, но и свою смерть приблизить не удавалось.
   Однажды в комнату вошла медсестра Маруся, посмотрела на него и, не сказав ни слова, вышла. Казалось, она не обратила серьезного внимания на его жалкое состояние. Тогда он твердо решил ночью, когда все уснут, приложить все силы, чтобы повеситься, так как понял, что сильные боли причиняют черви, копошащиеся в ране.
   Наступила ночь, которую он считал последней. Боли не прекращались, и он все стонал. Снова пришла Маруся и еще одна сестра, но на него не обратили внимания, а подошли к часовому и стали с ним пересмеиваться и флиртовать. Затем все трое в хорошем настроении удалились. Вскоре дверь открылась и вошла Маруся, на этот раз одна. В одной руке она держала свечу (электричества не было), а в другой - какой-то почкообразный тазик. Она приложила палец к губам, шепнув: «Тсс», взяла ножницы, наклонилась и быстро разрезала повязку. Затем крепко прижала тазик к краю раны и стала ватой счищать червей, пока не удалила всех и не показалось обнаженное мясо. Гноя не было видно, как будто его сожрали черви. Она сделала Вилли знак, чтобы лежал тихо, закрыла повязку и вышла со своим тазиком. Через некоторое время вернулись часовой с другой медсестрой, еще немного пофлиртовали, затем часовой занял свое место. Он изредка
143

посматривал на Вилли, явно удивляясь, что тот перестал стонать и по-видимому уснул. Рана больше не покалывала и болей не было. С этого времени начался процесс заживления, рана стала чистой, личинки мясной мухи, вероятно, питались гноем, струпьями, словом, всем, что отторгалось телом. Теперь мысли Вилли приняли иной оборот: появилась вера в жизнь.
  Харрера поразило человеческое величие Маруси. Несмотря на строжайший запрет своей начальницы, главного врача, она совершила гуманный поступок в отношении врага, немецкого пленного, тяжелораненного, беспомощного офицера, для чего ей пришлось напрячь всю свою женскую смышлен-ность. Вероятно, вторая медсестра и охранник помогли Ма-русе в выполнении этой сложной медицинской процедуры. 1чонечно, ей грозило строгое наказание за этот акт человечности, да еще в стране, запрещавшей всякую религию. Она совершила это по отношению к пленному врагу, гражданину народа, воюющего против ее страны, представители которого в эсэсовских мундирах творили звериную расправу над родственниками ее начальницы, над гражданами ее страны. Ма-руся не действовала по ветхозаветному принципу: «Око за око, зуб за зуб». Она с честью и достоинством выполнила свой медицинский долг, спасая жизнь человеку. Она действовала не в слепом повиновении, а полагаясь на свои человеческие чувства, которые подсказывали ей, что нуждающемуся в помощи надо помочь, не раздумывая, принесет ли это тебе пользу или нет.
   В ночь с 24 на 25 ноября 1943 года умер лейтенант Клас-сен. Он тоже болел дизентерией, может быть, заразился от Харрера, потому что всегда помогал ему. Ночью Вилли слышал, как Классен из своего угла все звал: «Лейтенант Харрер! Лейтенант Харрер! Вилли!» Он еще что-то говорил, но тот не мог уже разобрать. Вдруг он крикнул «Мама!» и затих. Но Харрер не мог помочь Классену, так как был совершенно неподвижен из-за гипса. Утром Классена нашли мертвым, осевшим на полу. После возвращения домой Харрер, несмотря на все усилия, не смог узнать адрес его родственников. У него осталось в памяти название Герихсвейлер под Дю-реном, которое Вилли как-то услышал от Классена; Вилли ездил в те края несколько раз, но не мог найти это место.
  8 декабря умер лежавший рядом тиролец Давид Хангль, который всегда выносил его горшок и, наверное, тоже заразился. Он умер тогда, когда, казалось, начал было поправляться, но затем стал быстро худеть, его кишки буквально выворачивало, он слабел на глазах. В палате остались только лодзинец, которого затем отправили с этапом, так как он
144

был уже здоров, и Вальтер Фогт. За это время постепенно увезли всех «самострелов». Теперь в холодной комнате лежали трое.
   Однажды открылась дверь, вошли двое русских, положили Вилли на носилки и вынесли. Он понятия не имел, что это означало. Его внесли в операционную, где сидели главврач и мужчина в белом халате. Он уже достаточно хорошо понимал по-русски и уразумел, что вопросы этого человека к главврачу касаются его, Харрера. Она не отвечала. Тогда мужчина попросил дать документы и, не получив их, подошел к Вилли и спросил, когда тот был ранен. Харрер сказал: «5 августа». Затем врач поинтересовался, когда его последний раз перевязывали и не старая ли на нем повязка. Вилли сказал, как было дело. «Да-а-а»,- удивился врач, затем обернулся и грозно спросил главврача, о чем она думает. А Харреру задал вопрос о том, когда наложили ему гипсовую повязку. «28 августа»,— последовал ответ. Услышав это, мужчина закричал: «28 августа ему наложили гипс, сейчас декабрь, и до сих пор гипс не меняли! Вы что, хотите из людей калек сделать!» Но женщина сидела молча и вообще, казалось, не реагировала, но было видно, что она взволнована. Вилли даже стало ее немного жалко. Врач опять подошел к нему, взяв ножницы, разрезал бинты, раздвинул гипсовую повязку и осмотрел ногу. Он разрезал повязку выше колена и снял весь грудной панцирь. Оставшуюся на ноге шину он поправил и попросил Харрера подвигать ногой. Вначале Вилли не мог даже заставить шевельнуть тазобедренный сустав и стопу, вся нога была совсем неподвижна. Затем врач приказал все убрать, а его отправил обратно в комнату. Но главврач и позднее почти не заботилась о нем. Перед Рождеством с него сняли и эту гипсовую шину, но он продолжал ее использовать в качестве утепляющей оболочки ноги.
   Рождество уже стучалось в дверь и появилось желание хоть как-то отметить этот праздник семьи и мира. Он подумывал об этом давно и стал no-возможности экономить топливо, чтобы хоть в этот день не мерзнуть. Он начал прятать за деревянные нары все, что могло гореть: чурку, щепку, кусочки угля и т. п. Если уж нечем отметить праздник, то пусть будет хотя бы чуть потеплее. Обычно в комнате температура не превышала +5— 7 градусов. Часовой довольно часто приносил с собой несколько кусочков угля, но он не умел его растапливать. Он был казах и, видимо, привык иметь дело с кизяком, но не с каменным углем. Харрер умел, но для этого требовалось немного дров, которые приходилось особенно экономить. Для разжигания угля приходилось сначала разжигать маленькие лучинки, затем класть на них
10    Закат № 341 145

мелкие угольки и долго дуть на огонь. При этом надо было преодолевать барьер — перелезать через нары, ложиться наискосок перед печкой и, непрерывно дуя, добавлять более крупные кусочки угля, пока не разгорится.
   С приближением Сочельника у Вилли уже накопился кое-какой запас дров и угля, и он радовался предстоящему теплому и уютному вечеру. Когда стало темно, он в первый раз встал и попробовал ходить, но голова закружилась, и он упал. Тогда он пополз между нарами к печке. Он думал, что печка пустая, так как они уже давно не топили, и ему надо будет только положить дрова, приготовить уголь и начать затяжную церемонию разжигания. Но печь не была пустой, в ней оказалась зола, а когда он сунул руку за нары, то не нашел там ни дров, ни угля. Полный разочарования, он спросил Фогта, не знает ли тот, куда девалось топливо, не взял ли его кто, когда Вилли спал. Сначала Фогт не дал ответа, но потом сказал, он все сжег несколько дней тому назад, когда было очень холодно, а в печке еще оставался жар. Тут Хар-рер почувствовал ненависть к этому человеку, потому что расценил его поступок как обман доверия и обворовывание беззащитного и тяжелобольного. В течение многих недель он по крохам собирал топливо, Фогт знал это и все-таки сжег.
   Сочельник пришлось встречать в темной, холодной комнате, без всякого намека на праздник. Ничего не поделаешь, выдержали они и это. Но через несколько дней произошло гораздо худшее.
   Казаха, который в последнее время был их постоянным охранником, послали за углем для лазарета. Было очень холодно. Единственное окно комнаты было застеклено только вверху в виде узкой полоски, а все остальное заколочено досками с маленькими щелями между ними. Когда свирепствовала метель, через них задувало снег. Харрер всегда припрятывал немного ваты, чтобы затыкать эти щели. Но это можно было делать только тогда, когда уходил часовой. Вот и теперь он ушел за углем, и Вилли стал затыкать щели. Внезапно распахивается дверь, и он слышит грозное: «Што!» Захваченный врасплох, Вилли оглянулся и увидел крепкого тридцатилетнего русского солдата с немецким карабином через плечо. Зная значение слова «што», он сказал по-русски: «Ветер, снег, сегодня здесь очень холодно, я хотел это закрыть». В этот момент он почувствовал, как русский схватил его за шиворот и рванул так, что Вилли упал на пол. Сил для этого русскому много не потребовалось. Он начал бить лежащего Вилли ногами. Собрав свои слабые силы, тот попытался подняться. Всего три недели назад с него сняли гипс, к тому же недавно он перенес дизентерию, поэтому
146

поднимался с* тру дом. Только страх смерти придавал ему силы, и он сумел встать.
   За день до этого к нему приходила медсестра и принесла листок из календаря, где были изображены наступающие советские солдаты и раненый со склонившимися над ним двумя медсестрами, которые перевязывали его. Девушка, вероятно, думала, что немцы, а к ним тогда относились и австрийцы — умеют все, в том числе, и отлично рисовать. Поэтому она попросила, чтобы из рисунка он сделал настоящую картину, уж очень ей нравится сюжет. Ему хотелось выразить ей свою признательность, но вначале он не решался, потому что не знал, сумеет ли он это сделать, и Вилли сказал, что не умеет рисовать. Когда он увидел ее разочарование, то ему пришла в голову идея нанести на рисунок сетку, на другом листке начертить то же самое в более крупном масштабе и таким образом по частям увеличить картину. И он дал согласие, но попросил, чтобы она принесла ему карандаш, бумагу, линейку и доску, на которой можно рисовать. Она принесла все требуемое, а вместо доски поставила маленькую школьную парту, на которой до тех пор сидел часовой. Хар-рер садился за парту и рисовал, пока не деревенели от холода пальцы, негнущуюся ногу он выставлял в сторону.
   Когда на него набросился человек с карабином, парта стояла на прежнем месте. Поднявшись на ноги, Харрер взял свой костыль, проковылял к парте и сел за нее. Русский уже успел заметить рисунок, он взял лист и прочитал: «Смерть немецким оккупантам!» Выкрикнув эти слова как девиз, он двинулся на Харрера с кулаками. Но теперь между ними находилась парта. Кроме того, раньше Вилли немного занимался боксом, и когда русский наносил удары, Вилли прикрывался и уклонялся, так что тот не мог нанести точный удар, и это выводило его из себя. Русский вырвал у Харрера примитивный костыль, вернее, треснувшую палку, и разбил ее об голову и плечи бедняги. Затем он крикнул: -«Ложись!» Вилли повалился на свою постель, по-другому поступить он не мог, потому что русский так рассвирипел, что можно было ожидать самого худшего. Тут он увидел прислоненную к стене палку длиной примерно с метр, которую ему принес казах, чтобы Вилли мог опираться не только на костыль. Когда русский отвернулся к окну, Харрер подумал, что палку нужно спрятать под нары, пока русский не увидел и не стал ею бить его. Но русский будто прочитал его мысли. Он резко обернулся и закричал: «Кто тут офицер?» Фогт, который все видел, но не понимал по-русски, спросил, что говорит русский. Вилли объяснил. Тут Фогт указал на Харрера и сказал: «II я тоже». Тогда русский схватил палку и в бешенстве
147

нанес Вилли пять ударов по голове. Уже первым ударом он разбил ему скуловую кость и рассек правую бровь. Харрер показал мне широкий шрам и в дальнейшем рассказе отметил, как быстро в таких ситуациях работает мысль. Как только он почувствовал, что течет кровь, а поврежденная бровь обычно кровоточит сильно, он притворился, что убит: опустил голову на край носилок и больше не двигался, при этом на полу сразу образовалась лужа крови. Это утихомирило русского, он прислонил палку к стене и стоял молча.
   Шум и крики не остались незамеченными, одним ухом — другое было залито кровью — Вилли услышал, как открылась дверь, а затем — взволнованный голос Маруси: «Что с тобой, Вильгельм?», потом она окликнула часового, тот не ответил и выбежал из комнаты. Вилли понял, что спасен, и повернулся к ней. Она увидела его залитое кровью лицо и ласковым тоном спросила: «Что, Вильгельм, часовой бил?» Он тихо ответил: «Часовой — Палка». Маруся тут же куда-то побежала. Через несколько секунд в комнате уже были главврач и сестры. Главврач посмотрела и ушла, но все же вернулась и встала рядом с постелью, а сестры накладывали на рассеченную бровь вату, однако рану не сшивали, а просто перебинтовали голову. Это произошло 29 декабря 1943 года. Голова его гудела, и он не мог открыть рот. Того русского он больше не видел.
   Несмотря на то, что посещения были строго запрещены, к Харреру началось настоящее паломничество, большинство посетителей было одето только в рубашку и кальсоны. Слух о нападении часового разнесся с быстротой молнии. Приходило много незнакомых людей, в том числе несколько молодых русских евреев, еще совсем юных, но уже раненных на войне. Первым делом они спрашивали, не разбит ли глаз и сильные ли боли. Из-за разбитых губ ему было трудно отвечать. Кроме того, он и сам не знал, поврежден ли его забинтованный глаз, хотя боли в нем не чувствовалось. У Вилли создалось впечатление, что юношам были крайне неприятны действия часового.
   В этот день ему даже дали куриный суп, видимо, на главврача оказали моральное давление. Но он не мог есть без посторонней помощи: из-за сломанной скулы и разбитых губ невозможно было открыть рот, тем более, жевать. Поэтому маленькие кусочки мяса ему разминали пальцами, а затем, осторожно раздвинув губы, просовывали в рот. Куриный суп способствовал выздоровлению в прямом и в переносном смысле, уже как сам факт какого-то внимания.
   Приходили все новые посетители, и было заметно, что их очень возмущал этот инцидент. Они интересовались, по ка-
148

кому поводу часовой набросился на него. Вилли объяснял, как мог, что никакого повода не было и почему тот так поступил, не знает. Через несколько дней, когда опухоль с губ спала и он смог говорить, то сам начал спрашивать, может, кто-нибудь знает, почему часовой пришел в такую ярость. Ему рассказали, что этот человек из Донбасса, жил в деревне, которую бомбили немецкие самолеты. Прямым попаданием был разрушен его дом, при этом погибли жена и трое детей. Тогда он поклялся, что будет убивать каждого немца на своем пути. «Это война»,- задумавшись, сказал Харрер, — «Что поделаешь?» «Почему? Ничего!»
   «Да, это война»,— сказал я,— страшное испытание для людей, на них обрушивается такое, с чем они не в силах справиться. «Око за око, зуб за зуб!» — стучит в висках некоторых отчаявшихся и убитых горем людей, которые в нормальных условиях не способны на жестокость. Ни у кого нет права начинать войну и принуждать людей видеть врагов в тех, кого они лично таковыми не считают и кого даже не знают вовсе. Есть примеры и того, как экстремальные условия побуждают людей к благородным свершениям. Будучи инженером, я давно столкнулся с проблемой прочности материалов, с испытаниями их на разрыв. Такие испытания необходимы в интересах надежности строений, мостов и стен, сооружаемых из этих материалов. Но речь шла именно о материалах: бетоне и стали и т. п. Сегодня подобные исследования в технике обязательны, и для этого имеется разнообразное оборудование. Однако люди тоже становятся материалом для фанатичных политиков и военных. Ни у кого нет права своей властью низводить людей до «материала». Больше так нельзя. II каждый, кто не хочет стать «материалом», должен не спускать глаз с политиков и партий, не поддаваться пропагандистскому обману. Особенно опасны диктатуры, превращающие людей в марионеток, манипулирующие ими и принуждающие их к бесчеловечным поступкам. Слава богу, многим, несмотря ни на что, удается сохранить человеческое лицо и быть человеком в любой ситуации».
   Итак, своего обидчика он больше не видел, вернулся тихий казах, ему было интересно наблюдать перемены, происшедшие за то короткое время, пока он ходил за углем. Дальше все шло своим чередом. Вилли выздоравливал, поправлялся. Помнится, как после 1 января 1944 года русские часто пели новую песню, которая оказалась новым государственным гимном, и его мелодия многие годы звучала в Советском Союзе. Но этого пели «Интернационал». Сталин
149

разбудил в людях национальные чувства и призывал к защите Отечества. Мы этот гимн тоже выучили — сначала по-немецки, а потом по-русски — и пели его в немецком и австрийском хоре, я и сам пел как второй бас; нам он нравился, и русские этому радовались. Между прочим, мы пели также «Интернационал» и даже с восторгом, потому что его слова очень подходили к нам: «Вставай, проклятьем заклейменный, весь мир голодных и рабов!» Что такое голод, мы знали слишком хорошо, да и заклейменными нас в ту пору тоже можно было назвать.
   Так прошел почти весь январь. Харреру часто меняли повязку на голове, при этом каждый раз он старался приберечь использованные остатки ваты и бинтов. Их он засовывал в свою форменную куртку под подкладку, чтобы немного ее утеплить, и со временем куртка стала похожа на ватник. Куртка - это единственное, чем он мог накрываться при отсутствии одеяла, а в комнате было очень холодно.
   Однажды зашел молодой раненый красноармеец и увидел стопку тюфяков, которую соорудила сестра в углу комнаты. Так как Харрер лежал на своих носилках без одеяла, тот взял два тюфяка и накрыл Вилли. Харрер высказал опасение: не попадет ли за это. Но солдат сказал, что все возьмет на себя. На вопрос Харрера, где его дом, тот ответил, что он башкир из Уфы, с Урала. Парень был очень дружелюбен и приветлив. Через несколько часов, когда в комнату вошла сестра и увидела Вилли, укрытого тюфяками, она спросила, кто их положил. Он не выдал башкирца, а только сказал, что это сделал незнакомый солдат. Тюфяки сразу убрали. Выяснилось, что они принадлежали солдатам, - умершим от разных болезней, в том числе от дизентерии. Никто не хотел, чтобы Вилли снова заразился. Тюфяки-то убрали, но одеяла он не получил.
   Он неоднократно уговаривал своего соседа, саксонца Фогта, чтобы тот начал вставать и старался двигать простреленной ногой, так как рана уже зажила и нет оснований для такой неподвижности, но Фогт каждый раз отвечал: «Об этом не может быть и речи: если я когда-нибудь вернусь домой, то никогда больше не буду работать. Получу приличную пенсию по инвалидности и буду хорошо жить». Харрер говорил ему, что когда-нибудь их отсюда отправят, тогда придется идти, никто его не понесет. Но это не производило на Фогта никакого впечатления. Вставал он редко, только по нужде, и не делал никаких двигательных упражнений. Сам Харрер вновь и вновь пробовал ходить, сгибать ногу в колене, развивал чувство равновесия, и у него было ощущение, что дело, хоть и медленно, идет на поправку.
   
   26 января/в комнату вошла главврач, которая давно уже не показывалась. Она сообщила, что из госпиталя их выписывают и отправят в лагерь. Сестры принесли им русские шинели и ботинки, которые были ему велики. Но он не горевал, так как видел в этом даже преимущество. Можно было плотно обмотать ноги сэкономленными бинтами, ведь ни портянок, ни носков им не давали. Оторванную еще при ранении часть левой штанины он привязал бинтами, с нижней кромки длинной шинели оторвал полоску и сделал настоящие теплые обмотки. Из вещей у него остались только поллитровая жестяная банка с ручкой и небольшая ложка, которые ему дала сестра Маруся. Сломанная скуловая кость еще затрудняла еду, трудно было раскрывать рот. Но маленькой ложкой он мог, хотя и не без усилий, есть суп и кашу. Наконец они покинули комнату, где так много прожили, затем прошли через большое здание и вышли на улицу, к воротам. Там их ожидал конвоир в стеганке, штанах на вате и меховой шапке. Его экипировка выглядела не по-солдатски, только винтовка позволяла узнать в нем военного. Стояла настоящая русская зима, мела метель, и за полсотни метров ничего не было видно. На улице Фогту сразу же пришлось туго. Он не мог спуститься по ступенькам, так как никогда не пробовал сгибать простреленную ногу, и тут же стал просить помощи: «Иди сюда, помоги мне, поддержи меня, ты ведь ходишь почти нормально». Харрер, конечно, поддержал его, хотя самому приходилось бороться с порывами ветра, чтобы не упасть. Весу в нем было не больше 50 кг. Его охватила сильнейшая ненависть к этому человеку, который всегда хотел жить за счет других.
   Через некоторое время часовой немного отстал от них и вдруг дважды выстрелил. Они вздрогнули, не зная, зачем он это сделал. Хотел ли он застрелить или только предупреждал, что сразу будет стрелять при попытке к бегству, а, может, подавал сигнал кому-то. Но они все равно не смогли бы сбежать. Так и шли они втроем сквозь белое, метельное ненастье.
   Путь длился уже не один час, охранник заметил, что они устали, что с ними далеко не уйдешь. Тут они услышали звон колокольчика, и из снежной бури вынырнули сани, запряженные двумя маленькими мохнатыми лошадками. На длинной светлокоричневой шерсти висели ледяные комья, в санях сидел старый бородатый мужичок, закутанный в типично русский меховой тулуп, в валенках и белой мАсовой шапке из овчины. Часовой остановил его и попросил подбросить их до вокзала. Тот согласился, так как ему было по пути. Охранник сел к вознице на козлы, Вилли с Фогтом попытались
   
сесть сзади. Но собственными силами они забраться в сани не могли, часовой с кучером помогли им. Между кучером и охранником вскоре завязалась беседа. Кучер спросил, куда они едут. Тот ответил: «В Сталинград». Тут они впервые узнали, куда их направили. Кучер спросил: «Для чего?» Охранник объяснил, что везет пленных в лагерь. Так кучер узнал, что мы военнопленные, о чем не догадался сразу из-за наших русских шинелей. «Так это военнопленные!» — сказал он и продолжал: — «Я слышал, что военнопленные в этом лагере получают каждый день по 600 г хлеба и тарелку супа. Не лучше ли пристрелить этих двух, чтобы их харч достался нашим». Сказал он это без всякой агрессивности, совсем по-деловому, как будто искал выхода из тяжелого положения, избавления от голода, который терпели люди в тылу. На это часовой только сказал, что это невозможно, ибо у него приказ привести пленных живыми в Сталинград. Затем последовало типичное русское: «Ничего».
   «Ты и сам знаешь, как тяжело тогда было русским и как они голодали, ведь весь тот край страшно пострадал от войны»,— сказал Харрер. К счастью, он тогда уже неплохо понимал русскую речь, и уже не приходилось бояться неизвестности. Когда сани остановились, они двинулись пешком по направлению, указанному кучером. Вскоре вышли к занесенной снегом железнодорожной насыпи, побрели вдоль нее и вдруг сквозь вьюгу увидели здание. Вилли запомнилось название станции — «Зверево». Они вошли в зал ожидания, который хотя и не отапливался, но защищал от холодного ветра и метели. Пленные сели на скамейку, а охранник несколько раз выходил, вероятно, чтобы узнать, как двигаться дальше. Харрер и Фогт были на пределе физической и моральной усталости, им так не хватало хоть какого-то знака надежды. II такой знак неожиданно появился.
   Дверь открылась, и в зал вошла красивая, крепкая, высокая молодая девушка. На ней была толстая вязаная накидка, закрывавшая верхнюю часть фигуры, облаченную в фуфайку, а в руках — корзина с дужкой. Девушка села на скамейку напротив и некоторое время наблюдала за ними. Когда охранник вышел в очередной раз, она подошла к ним и участливо спросила, причем по-немецки: «Камрад голодный?» Харрер ожидал чего угодно, только не такого вопроса. Если бы она на него накричала, проклинала войну и его как убийцу, обозвала бы его дьяволом в образе человека, это его отнюдь не удивило бы. Она так приветливо спросила: «Ка-мерад, голодный?», что это вывело его из равновесия. Слезы сами собой брызнули из глаз, и он даже не смог сказать «Да», а только кивнул головой. Она достала из корзины
   
плоский каравай хлеба, разломила его, дала им половину и вернулась на скамейку. Он был так потрясен, слезы текли по щекам, и он не смог даже сказать ей русское «Спасибо». Вскоре девушка ушла.
   Они дождались поезда и поехали дальше. Следующая остановка была на станции «Лихая». Это место он тоже не забудет, там произошло неприятное недоразумение. Они ждали поезда, стоя и сидя на холодном каменном полу. Вдруг ожидавшие обратили внимание на то, что это немецкие военнопленные. Особенно негодовали один немолодой мужчина и женщина, которые громко и все возбужденнее напоминали другим о том, какие зверства совершали немцы во время войны: бросали детей в колодцы, поджигали дома, насиловали женщин и так далее, им на память приходили все новые злодеяния. В конце концов вокруг пленных сгустилась враждебная атмосфера и, когда часовой вышел, их окружила толпа. Люди были настроены явно агрессивно, и Вилли с Фогтом уже подумали, что им собираются устроить самосуд. В это время открылась дверь и вошла группа красноармейцев, среди которых был молодой сержант. Он остановился и с любопытством посмотрел на них и на столпившихся вокруг людей. Некоторое время он слушал, затем протиснулся и встал перед ними. Харрер уже стал опасаться худшего, потому что солдаты были вооружены автоматами. II вдруг он услышал, обращенный к нему вопрос, звучавший на совершенно чистом венском диалекте: «Товарищ, что случилось?» Вилли был так поражен, что не смог сразу ответить, а затем задал встречный вопрос: «Откуда вы так хорошо знаете немецкий, да еще венский диалект?» Тот ответил, что родился в Вене. Его отец был связан с февральскими событиями 1934 года и вынужден был с семьей спасаться бегством через Чехословакию в Россию. Они осели в Днепропетровске, где он и вырос, посещал школу, а сейчас находится на военной службе в Красной Армии. Вилли ему объяснил, в чем их обвиняют, хотя они ничего плохого не сделали. Тот быстро привел своих солдат, которые тоже протиснулись через толпу, обступили их и увели в другое помещение, предназначенное для военных. Там накормили чечевицей, которую они ели впервые в жизни, но с большим удовольствием. Затем сержант спросил, что Вилли думает о Гитлере, только пусть скажет честно. Вилли, не лукавя, ответил, что вначале австрийцы принимали Гитлера как спасителя от невзгод, но позже увидели, что политика Гитлера приняла совсем неожиданное направление и привела к мировой войне. Сам Вилли вдоволь нагляделся на его дела, как и многие австрийцы, поэтому они слышать о нем не
153

хотят, но пока не могут ничего изменить. В это время вернулся часовой, увидел их в прекрасной компании и опять ушел.
   Наступил вечер, прибыл поезд и увез солдат на запад, вероятно, на фронт. Их перевели в старое помещение, где были уже другие люди. Так как они очень устали, а все окружающие уже лежали на каменном полу, пленные тоже легли и постарались заснуть, но тут снова возник повод для тревоги. Вошли два солдата и стали говорить между собой. Один из них показал на Харрера и сказал: «Завтра в 5 часов его расстреляют». Похолодев от страха, Вилли задавался вопросом, что же опять случилось. Каждые полчаса заходил один из солдат проверять, на месте ли он. Это была жуткая ночь, Вилли думал, что его не отправят в Сталинград, а завтра расстреляют на месте, другое не приходило ему в голову. Прошла ночь, но солдаты не приходили за ним, а часовой охотно рассказал, что случилось вчера. Те двое русских, мужчина и женщина, которые обвиняли их во всех смертных грехах, утверждали, что за время короткого отсутствия этих русских Харрер якобы стащил хлеб из их багажа. Но охранник расследовал это дело, а утром на базаре он увидел, как те продавали свой хлеб. Об этом он сообщил солдатам и добавил, чтобы они оставили его в покое. Но эту ужасную ночь он никогда не сможет забыть.
   Утром пришел поезд на Сталинград, и они сели в купе, которое, как принято в России, было трехярусным, и на нижней полке приходилось сидеть троим. Харрер сразу забрался на багажную полку и во время движения смотрел через окно на зимний пейзаж. Снег лежал неравномерно, местами были сугробы, а местами чернела голая земля. В вагоне было тепло, женщина-проводник следила за чистотой и порядком и постоянно топила печку. На печке стоял большой жестяной бидон с горячей водой. Его товарищ лежал на противоположной багажной полке, и охранник остался доволен таким размещением. Под ними расположились другие русские, сменявшие друг друга на станциях. Поздно вечером прибыли в Сталинград и пересели на поезд в Красноармейск, предместье Сталинграда, где находился лагерь 108/2, относящийся к бекетовскому кусту. Они долго ждали у ворот лагеря. Наконец появился часовой и сказал: «Ступайте назад». Им следовало вернуться в Бекетовку, в главный лагерь, видимо, что-то перепутали с документами. По железнодорожной насыпи они приковыляли в Бекетовку, там^все быстро разрешилось, и им опять пришлось возвращаться в Красноармейск. Обратно добрались очень поздно, уже за полночь, и были совершенно измучены.
154

No comments:

Post a Comment